Самойлов щурит карие бархатные глаза, которые за толстыми линзами очков кажутся слишком большими, и весело посмеивается.
— Галя, — зовет он, — посмотри, что ребята принесли!
Это «ребята» сразу нас окрыляет. Конечно, Галя — жена, а востроглазый чертенок, мелькающий и тут и там, — Варвара, их дочь. Из-за стенки слышен слабый плач совсем маленького ребенка.
— Петя? — спрашивает Зураб, во всем осведомленный.
— Петруша, Петр, — легко поправляет Самойлов и светлеет лицом[341].
Потом я часто дивилась этой его способности деликатно, но решительно настоять на своем. В дружеских спорах, или в разговоре с досужим критиком, или просто в домашней беседе он в какой-то момент вдруг говорил «нет», тихо, почти без голоса, но это было последнее «нет». Потом его можно было довести до белого каления или разжалобить до слез — сказанное не отменялось.
Галя уже накрывает на стол, она быстрая и резкая в движениях и говорит отрывисто и сжато. Друг друга они понимают с полуслова.
Вдоль стен от пола до потолка — дощатые книжные полки, и еще один шкаф, пестреющий корешками, и другое непонятное книжное сооружение. Стол, тумбочка с радиолой, кресло-качалка, кажется, и весь ампир. Но уютно как дома.
Давид Самойлович показывает книжку, совсем свежую, Витезслав Незвал в переводах Ахматовой, Пастернака, Ахмадулиной и «вашего покорного слуги, правда, в несколько усеченном виде… но готовлю новый сборник, вроде получается»[342].
Его переводными книгами заставлено полшкафа, а самойловских пока одна, вторая вот-вот выйдет[343]. Грустно.
Ставит пластинку, только что записанную сказку о слоненке, разворачивает афишу, приглашающую послушать его стихи в исполнении актеров с Таганки. Но все это звучит как увертюра. Мы ждем откровения, несчастные максималисты. А он и не собирается нас удивлять, он такой, какой есть, вот что удивительно. Совершенно лишен позы и желания воздействовать на умы. Последнее происходит без его личного участия.
Мы слушаем, слушаем, говорим, говорим, говорим, нас не перебивают. В чьих семинарах? Озеровском (Зураб), Искандеровском (Гена), Винокуровском (я, перебежчица).
— Вам повезло.
А какие книги нравятся? Что пишете? Мечтаете о чем? Простые вопросы, а односложно ответить нельзя.
А как поставлено идеологическое воспитание? Метод соцреализма по-прежнему в ходу?
Тут мы рассказываем собственный литинститутский анекдот. Приходит студент к Райскому (терапевту в литфондовской поликлинике, курировавшему наше заведение и часто спасавшего нас справками в периоды творческих обострений, царствие ему небесное) и говорит: что со мной, не знаю, думаю одно, а пишу другое. Извините, отвечает Райский, но от соцреализма мы не лечим.
Давид Самойлович с Галей заразительно смеются. А может, над нами? Вряд ли. Когда Галя спросила, не без иронии, а как у нас складываются отношения с самиздатом, и мы переглянулись (сказать? ведь это не только наша тайна), Давид Самойлович укоризненно глянул на нее. А мы: нет, нет, вы неправильно поняли, все в порядке, вот только сегодня… вот тут они расхохотались совсем иначе!
Но Галя, как женщина, идет до конца, она не терпит неопределенности.
— А как насчет личного вклада в политическую борьбу?
— Листовки, что ли, расклеивать? — Зураб уважает сатиру, а шуток не уважает.
— А хотя бы, — продолжает Галя, — пламенные революционеры с этого начинали…
— Все, хватит, — обрывает Давид Самойлович, Хмурится, пропускает минуту и:
— Хотите, почитаем стихи? Прекрасно. Давайте по кругу. — Короткий жест в мою сторону.
И на меня находит, как всегда в нервные моменты.
Шуберт Франц не сочиняет…
Он вскидывает брови, смущается, совсем по-детски, а потом подпирает голову руками и начинает внимательно слушать, чуть улыбаясь.
Я — маленький, горло в ангине,
За окнами падает снег…
Это Зураб. Генка предовольно ухмыляется, он тоже кое-что вызубрил.
У зим бывают имена.
Одна из них звалась Наталья…
— Ну, ребята, спасибо, — Давид Самойлович снимает запотевшие очки. А глаза такие молодые.
И Галя несет то чай, то кофе, и Давид Самойлович читает отрывки из своего Балканского цикла[344], и мы упиваемся свободой его интонаций, разреженным воздухом пауз, устойчивым равновесием каждой строки. Есть что-то планерное в его порыве подняться над смыслом, зорко схватывая с высоты события и предметы.
И он от точно сказанного слова испытывает почти физическое удовольствие. А как владеет голосом, сколько в нем таинственной силы и властной отчужденности, наверное, так говорили в пустыне пророки.
И вино пьет маленькими глотками, словно любуясь им на цвет и на вкус. Как надо настрадаться, чтобы с такой благодарностью чувствовать и понимать!..
К полуночи мы соображаем, что пора уходить, пока нас не прогнали, но хозяева удерживают вполне искренне и без намеков приглашают приехать снова, тогда-то и во столько.
Дорога к станции кажется втрое ровней и короче, и морозец жаркий и озорной, и луна сияет вовсю. Успеваем на последнюю электричку. Всю дорогу хохочем, хохочем, хохочем и не можем остановиться.
*
Почему так подробно запомнилась первая встреча? У памяти, как у любви, своя железная логика. Хоть и женская.
*
Проходит какое-то время, и Зураб начинает доводить нас цитатами из Межирова. Я креплюсь, а Генка взрывается.
— Что, завтра к дяде Саше пойдем?
— Ну, ребята… — Чистый плагиат.
Я говорю, что завтра уже можно идти к Самойловым. После второй встречи мы выдержали месячный срок, приличия соблюдены, так что.
Стоит черный март. Голые ветки деревьев, грязный свалявшийся снег и резиновая каша под ногами. Весной Опалиха еще страхолюдней. Злобно заливаются цепные собаки. У сельпо матерятся мужики в засаленных ватниках. Издалека повизгивает двухрядка. Картинка из третьей пятилетки.
Долго возимся у порога, счищая пуды с башмаков. Входим уже без объяснений и ведрами не гремим. Нам опять рады.
В кресле-качалке гость.
— Познакомься, Саша, мои ребята.
Мы с Генкой ревниво смотрим на Зураба, пусть подходит первым, ему есть что цитировать.
Межиров медленно поднимается и старомодно раскланивается. Лицо у него выпуклое, крупные губы и глаза. Смотрит сквозь нас.
— Мы на минутку, — начинаю я, словно не замечаю умоляющего зурабовского взгляда.
— Ну что вы, ребята, у нас обычные посиделки. — Давид Самойлович даже из вежливости не станет кривить душой.
Межиров снова усаживается и возобновляет рассказ о каком-то неожиданном приключении, с середины не слишком понятно про что. Сильно грассирует и немножко заикается. Увлечен настолько, что не может удержаться от все новых и новых подробностей.
Полчаса напрягаем внимание. Очень запутанная история. Впрочем, Межирову все равно, слушают его или нет. Он только вздрагивает, когда Зураб в очередной раз вскрикивает: что вы говорите? не может быть! в самом деле?
Выручает Галя, и мы с Генкой углубляемся в чаепитие. Вдруг слышу: Надя… Надя… А? Давид Самойлович что-то спрашивает.
— Совсем как у вас в стихотворении — «я помню, что было со мной до рожденья…»
— Конечно, было, — отвечаю. — Только бы снова не нашло…
Давид Самойлович прыскает, теперь Межиров в недоумении. Галя посмеивается, она любит острые ситуации.
— Саша — мистик, — говорит Давид Самойлович, словно извиняясь, но с уважением.
Межиров удовлетворенно кивает и подсаживается к столу, придвигает к себе стакан с чаем, делает несколько быстрых глотков и… кажется, у него в запасе еще одна история.
Тут Гена вспоминает, что у его племянника сегодня день рождения и надо срочно отбить телеграмму. Гена в семье старший ребенок, младшие учатся в школе, но он третью неделю не получает писем из дома, мало ли что могло произойти.
— И посылку сообрази, — даю я дельный совет, — все дети помешаны на сгущенке.
Зураб смотрит на меня ненавидящими глазами, межировские «Проводы» сводят его с ума.
Давид Самойлович видит наши хитрости насквозь и сам рад слукавить — ну не возникло контакта, что поделаешь.
— Конечно, — выговаривает старательно, — семья — святое дело.
Хорошо, что Гали нет в комнате, она болезненно реагирует на любые сентенции, тем более семейного толка, весь дом на ней.
В электричке Зураб демонстративно садится подальше от нас.
— Вот, человека обидели, — подытоживает Генка.
— Просто мы с тобой однолюбы.
*
Вечер в ЦДЛ, посвященный 50-летию Самойлова, был для нас неожиданным подарком. Неужели что-то сдвинулось в чиновничьих верхах и возвращаются поэты на круги своя? Нам так хотелось, чтоб это оказалось знаменьем.
Галя волновалась ужасно, такой я ее не видела. Всегда строгая и беспрекословная, она растерялась, словно застигнутая врасплох, и щеки ее пылали сильней, чем ее вишневая кофточка. Роль распорядительницы давалась ей с трудом, но она в момент улаживала сотни мелких и каверзных вопросов организационного порядка. Мы носились за ней, как хвост за кометой, и больше мешали, чем помогали, но она не сердилась, а радостно подбадривала нас.
Зал был переполнен, сидели в проходах, прямо на ступеньках, стояли у дверей. Однокурсники с боем «держали» нам места, в последнюю минуту мы протиснулись в шумную середину, и Давид Самойлович вышел на сцену. Захлопали сразу и горячо, долго не могли остановиться, словно боялись, что на этом все и кончится.
Честно говоря, не помню, кто и что говорил в приветственном слове, сцена прыгала перед глазами. Мы ждали Самого.
Давид Самойлович начал спокойно, несуетливо, как бы продолжая кем-то прерванный разговор, и зал успокоился и затих.