— Вот и хорошо, — сказал Геннадий Михайлович, мельком взглянул на железки и полез в машину.
Достал замасленный халатик, надел его и как-то ловко и ненавязчиво стал помогать Лешечке. Не то что эта помощь была Лешечке очень нужна, но то, что интеллигентный и вежливый человек не чурается его дела, как-то его подкупало.
Единственное, что смущало Лешечку, это какое-то удивительное несоответствие, в общем-то, дешевой машины «Запорожец» и ее хозяина. По многим признакам — по дорогому японскому транзистору, установленному в машине, по кожаному заграничному чемодану, брошенному на заднее сиденье, по массивной, но не портящей лица роговой оправе очков, по обуви, дорогим брюкам, выглядывавшим из-под замызганного халатика, по тому, как Геннадий Михайлович небрежно, совсем не как он, Лешечка, носил эти вещи, по тому, как он привычно называл всех на «вы», по манере выговаривать слова и по самой его речи, удивительно простой, не фасонистой, но внушительной и ясной, Лешечка понимал, что тот принадлежит к какому-то иному, привлекательному, но недосягаемому миру. Но тем не менее замызганный, очень не новый «Запорожец» смущал. Это несоответствие Лешечку мучило и когда они в четыре руки, все перемазанные маслом, завинчивали центральную гайку, а она не шла; и когда они положили крестовину с коробкой на пол и Геннадий Михайлович, поддев ломиком с одной стороны, нажал на него всем телом, а Лешечка метровым ключом жал эту гайку в другую сторону; и когда гайка эта наконец стала на свое место и оба вздохнули с облегчением. В этот-то момент Лешечка и спросил:
— Геннадий Михайлович, скажите, пожалуйста. Человек вы с виду солидный, а машина у вас такая — простите меня — фиговенькая. Как это понимать?
— Это очень интересный вопрос, Леша. И я вам на него отвечу. Понимаете, в наше время машину купить нетрудно. В каждой семье есть деньги. А если не хватает, помогут родственники. Вот все и кинулись на «Жигули» — купить стараются подороже, «заложить» деньги. Но купить — не фокус, трудно машину содержать, потому что ремонтировать ее, чинить, красить, да вы сами знаете, приходится из зарплаты. Машину можно иметь и нормально эксплуатировать, только если ее эксплуатация тебе по карману. Я на своем «Запорожце» на дачу возил цемент, в отпуск на охоту ездил, на рыбалку — тоже. И когда еду, не трясусь, что она испортится, что я ее побью, поцарапаю. Я получаю от нее удовольствие, она мне приносит массу удобств. Потому что эта машина дешевая, она мне по карману, по моей зарплате.
— Геннадий Михайлович, — перебил своего клиента Лешечка, потому что понял, что сейчас самое время задать ему вопрос, который его давно мучил, — а кем вы, простите меня, работаете?
— Я, Леша, доктор медицины и директор научно-исследовательского института. Но я вернусь к вашему первому вопросу. Вы заметили, сколько народа купило «Жигули», понастроило гаражей, а почти никуда на своих машинах не ездит. В субботу они выкатывают свои машины, моют их, смазывают, подзаряжают аккумуляторы, в крайнем случае, выедут за город на двадцать километров, нарвут там цветочков и назад. Ведь на этих машинах они и на работу не ездят, родственников на вокзал не везут. Они им нужны как помещение капитала и для престижа. Потому что, если машина испортится или побьется, они вынуждены, чтобы ее отремонтировать, — тут Геннадий Михайлович, как давеча в кабинете у директора, долго и пристально посмотрел на Лешечку, — они вынуждены очень во многом отказывать себе и своей семье. А ведь машина — это только четыре колеса, только средство доставки грузов и пассажиров. А машину превратили в факт семейного хвастовства: «У Маши, дескать, с мужем и машина, и ковры, и хрусталь». Вы когда-нибудь пьете из своих хрустальных фужеров?
«Откуда он узнал про фужеры, — подумал Лешечка, — я ему вроде об этом не говорил?»
— Нет, не пью, жена не разрешает.
— И никто не пьет. И в хрустальные вазы ваша жена не ставит цветы и даже, когда приходят гости, не ставит на стол хрустальную салатницу. Это вы все покупали для денег, для престижа, для того, чтобы казаться не теми, кто вы есть на самом деле. И то же самое с машиной. Если я езжу на «Запорожце», который мне по карману, то никто не отберет у меня того, что я профессор, что я двадцать лет отстоял за операционным столом, пока стал доктором наук. Меня не волнует, что кто-то подумает, что я торгую мясом-квасом. А вот некоторым из вышеупомянутых товарищей, когда они сидят за рулем дорогих «Жигулей» или «Волги», и особенно когда они в импорте-экспорте, ой как хочется, чтобы никто не подумал, что они рубят мясо или моют кружки в пивной палатке. И это потому, что они стыдятся своей профессии, стыдятся в том случае, если ее не любят, если наживаются на ней, обворовывая других людей. Вот почему я езжу на «Запорожце».
Эту речь своего необычного клиента Лешечка слушал с двойственным чувством. С одной стороны, его поражало, как правильно говорит этот профессор-транзитчик. И тут он думал о том, что все его далекие холостяцкие поездки в Суздаль — полная липа, что липа — его дом полной чашей, почти такой же по мебели, посуде и коврам, как дом Федора Александровича. Значит, «липовые» они люди? И значит, несмотря на ласково-подобострастное «Лешечка», в их взглядах, как молнии пробегали и презрение к нему, и пренебрежение, и тайная гадливость. К этим взглядам на станции, когда из-под металлолома или из верстака вынимал еще с зимы припасенный дефицит, — до сезона принесенные, купленные через знакомых, таких же, как и он, ловких людей, из магазина «Автолюбитель», детали, он уже привык? Глядят, мол, и черт с ними, он как бы не допускал до себя истинное содержание их взглядов. Он научился быть жестким и до наглости бессердечным, потому что давно его уже не трогали ни потертые пиджаки водителей, ни задубелые лица, ни костыли, ни протезы, ни толстые, как в бинокле, линзы в очках. Он только цедил свои «тридцатка», «сороковник», «стольник» и равнодушно думал: «Найдут. Хотят ездить — пусть платят!»
Но когда он выезжал за ворота станции в чистой рубашечке, в джинсах марки «Lee», ему казалось, он начинал жить по обычным человеческим законам. Он водил гулять, держа за руку, двух своих пацанов — шестилетнего Шурика и трехлетнего Валерика. Он шел по улице или парку, высокий, подтянутый, хорошо одетый, вел чистеньких, хорошо одетых детей. Он всегда пропускал перед собою женщину перед входом в магазин или на почту, уступал место старухам и беременным, если случалось ему ездить в автобусах, не торговался на рынке, не мелочился, дарил на дни рождения родственникам и друзьям дорогие подарки, и все-таки, оказывается, все знали, кто он такой. Все знали, как он зарабатывает, и, наверное завидуя, все же не одобряли такой его заработок. Считали его, наверно, ловчилой, выскочкой, холуем, хамом. А кто же он такой на самом деле, если посмотреть правде в глаза? Разве профессор Геннадий Михайлович, с которым они так сошлись, который бегал ему за пирожками в закусочную, в душе не презирает его? Не понимает, кто он такой?
С другой стороны, слушая профессора, Лешечка твердил про себя: «Все это бред, забудь об этом, не бери близко к сердцу, воспринимай для сведения, но не переживай, Лешечка, не переживай, потому что с тем, что тебе сказал профессор, жить трудно, а ты уже привык быть королем, твоя семья привыкла, ты уже привык к тому чувству восхищения, смешанному с ущербностью, которое ты видишь в глазах у родни, когда она изредка приезжает к тебе в гости и рассматривает твои комнаты, щупает твои ковры, стучит костяшками пальцев по полированным стенкам шкафов. И лучше об этом совсем не думать, пусть остается, как было. Разве тебе плохо? Не трогать ничего, пусть будет все, как было».
Против Лешечкиного ожидания, он неожиданно долго провозился с машиной Геннадия Михайловича: центральный вал чуть расклинило, его пришлось подтягивать и шлифовать. Во всей этой затяжной и нудной работе Геннадий Михайлович ему помогал — держал, приносил инструмент, мыл детали. Конечно, у Геннадия Михайловича была своя корысть: уже пятница, и если Лешечка до шести его машину не выпустит, то, значит, мыкаться ему еще по гостиницам до понедельника, но, с другой стороны, Лешечка поражался, как профессор, возившийся всю жизнь с анализами и больными, так ловко крутит гайки и, если ему раз покажешь, то делает уже все добросовестно и четко. «А ведь как получается, — подумалось Лешечке, — эти очкарики с ходу, с налета осваивают нашу специальность. А разве я смог бы так же быстро научиться чужому делу?» От этой мысли Лешечке стало грустно.
Другой неожиданностью, когда уже вся работа была закончена и «Запорожец» довольно мягко заработал, без шумов и скрежетов — Лешечка делал не тяп-ляп, а на совесть, — другой неожиданностью для Лешечки оказалось то, что на шутливый вопрос Геннадия Михайловича, очень довольного результатом: «Ну, Леша, удружил, а теперь наступил час расплаты. Сколько с меня?» — он вдруг твердо и определенно сказал:
— Не выйдет, Геннадий Михайлович. Расплачивайтесь через кассу.
— Леша, но ведь с любого другого вы бы взяли, а я вот даже видел, что вы делали мне все старательно, на совесть, честное слово, мне даже хочется вас отблагодарить.
— Нет, Геннадий Михайлович. Не уговаривайте и не просите — не возьму. А вот если, когда все у нас будет закончено, вы со мной покурите, то я буду рад.
…Разговора, какого хотелось Лешечке, так и не получилось. Они сидели на скамейке во дворе станции и курили. Клава уже закрыла склад, почти все разошлись, затих компрессор в малярке. Геннадий Михайлович весь был, видимо, в предстоящей ему дальней дороге — ведь это не шутка: после целого дня работы проскочить еще пятьсот верст. А на Лешечку вдруг упала усталость, тупая и равнодушная. «Сколько, интересно, сегодня накапало? — лениво подумал он. — А, черт с ним! Чего зря ломать голову, приду домой, запрусь в ванную и сочту». О чем-то хотелось спросить Геннадия Михайловича, о чем-то важном и главном. «О том, как жить дальше, что ли? А зачем спрашивать? Да пусть идет, как идет. Сейчас встану, пожму руку — и пусть с богом едет, — думал Лешечка, — не томит меня, не смущает какой-то иной жизнью. Она не для меня. В одну руку всего не заберешь. Вот сейчас докурю…» Но внезапно первым, безо всяких вопросов заговорил Геннадий Михайлович: