Около комнаты, где лежала Джина, собралась толпа; все громко звали на помощь. Нас разогнали и закрыли в камеры. Наконец офицеры вызвали Систему управления инцидентами, более известную как IMS, чтобы доставить во двор медицинскую помощь. Медсестра Блэк с ворчанием вошла в комнату. Все с надеждой ждали, что она что-то сделает. Был июнь, и термометры показывали более 105 градусов по Фаренгейту. Кондиционеров не было. В блоке было невыносимо жарко. Через свою камеру я кричала, умоляя медсестру измерить Джине температуру. Медсестра Блэк упрямо отказалась принести термометр и ушла в гневе, заявив, что ничего не может сделать. Джине становилось все хуже, но ее оставили одну в маленькой жаркой бетонной камере без комфорта и сострадания.
В следующий вторник ее наконец доставили в больницу. Доктора сказали ее родителям, что они никогда не видели такого случая. Ее показатель лейкоцитов крови был 300 000, а показатель эритроцитов был равен нулю. Ее тело отключалось, и мучительная боль тоже проходила. Джина впала в кому и через тридцать шесть часов, а точнее, через два месяца после первого обморока умерла от невыявленного острого лейкоза. Ей было 25.
Работая на фабрике, я очень сильно уставала и все больше тонула в депрессии. Мне казалось, что я теряю связь с реальностью – сидишь и непрерывно работаешь на швейной машинке, а вокруг ходит офицер, и только попробуй остановиться на минуту. Иногда вечером руки переставали слушаться, и я не могла писать письма, приходила в комнату и валилась на койку, а утром все начиналось по новой. А мысли кружились и кружились в замкнутом круге, в унисон тарахтенью швейной машинки. Мне казалось, я теряю рассудок. Норму свою я выполняла четко, меня даже проверяли, сколько времени затрачивается на единицу продукции. Я очень старалась, и выяснилось, что я самая продуктивная на фабрике. Мое имя и показатели вывесили на доску почета, но с этим моя дневная норма выросла в разы. Несмотря на то, что я заболела, я перевыполняла и эту дневную норму. Уже год я работала в поистине рабской кабале и чувствовала, что умираю. И где? В стране, которая и осудила меня за принудительный труд!
Я получила письмо от Эльнара, где он радостно поддерживал меня, что я работаю на фабрике, и посоветовал максимально экономить и копить деньги на возвращение в Узбекистан. Эльнар написал мне письмо в три страницы, где он подробно расписывает, как можно сэкономить в тюрьме – обходясь без звонков к Зарине, без мыла и стирального порошка!
Наверное, меня охраняют ангелы. В тот момент, когда я была близка к умопомешательству, меня вызвали в Отдел образования и предложили работу преподавателем. Честно говоря, у меня было такое чувство, как будто меня выпустили на волю.
– Низами, у меня есть работа для тебя – начальная школа. Я просмотрел твое дело и знаю, что, имея советское образование, ты блестяще справишься с этой задачей. Я также знаю обо всех твоих способностях и твоих личных качествах… У нас все про всех все знают, – начальник отдела образования мистер Морган заговорщицки подмигнул. – Я не могу думать ни о ком более подходящем для этой работы, чем ты.
Он разговаривал со мной по-человечески, не по-тюремному, и я просто расплакалась. Вспомнила, как каждое утро, истощенная и измученная, шла на работу на фабрику, где с людьми обращаются как со скотом, называя нас рабами американского государства. Это делало нашу жизнь более невыносимой. Наблюдая за собой и за своими подругами, я поняла, что унижение и обезличивание разрушают человека гораздо серьезнее, чем тяжелый труд. У нас фабрику называли плантацией; раздражение и драки возникали не столько из-за непосильного труда, сколько из-за обесценивания личности со стороны тюремного управленческого состава. Каждый из нас когда-то был «кем-то» или, по крайней мере, считал себя таковым. Здесь же с нами обращались так, будто мы были зараженные проказой. Даже самая отупевшая женщина не могла выдержать такого брезгливо-пренебрежительного и унизительного отношения к своей личности, начинались ссоры и драки. Чувство несправедливости тюремной реальности у заключенных обострено до предела.
Я четко поняла, что пришел момент выбора; мне жизненно необходимо было сохранить и так изуродованный Эльнаром адекватный образ мышления и не стать безропотным овощем. Так я стала участницей ликвидации безграмотности. Не знаю, можно ли назвать происходящее в тюрьме «исправительными методами», но заключенные были обязаны сдавать экзамен по общеобразовательному развитию (GED). Это было требование тюремного устава. По сути, любой, у кого нет GED, зарабатывал минимальную сумму на своей работе, что составляло примерно 40 долларов в месяц. Я не могу точно вспомнить, но думаю, что отсутствие GED также означало, что заключенные с огромными сроками не имели права подавать ходатайство о помиловании. Я этого точно не знаю, но знаю, что многие заключенные старались все-таки сдать этот экзамен и ставили жесткие цели.
В штате тюрьмы было около пяти «учителей». Каждый из них был надзирателем в первую очередь, но им по уставу полагалось носить гражданскую одежду и быть «добрее и отзывчивее к заключенным». За то время, что я преподавала в группах по математике и английскому языку, я ни разу не видела, чтобы кто-нибудь из «учителей» давал надзирательские инструкции заключенным.
Была одна темнокожая мусульманка, которая шесть раз пыталась пройти тест. Хамида, так ее звали, мотала срок за убийство, и помилование ей совершенно не светило. Но женщина не сдавалась. Она пришла ко мне, не зная ни одной буквы, начала с программы первого класса общеобразовательной школы и упорно училась, чтобы сдать экзамен, который предполагал программу десятого класса, куда входили алгебра, геометрия и физика с химией. Хамида вызывала восхищение! Тридцатишестилетняя, огромных размеров убийца! Она тоже искала смысл своей жизни и хотела доказать, в первую очередь себе, что чего-то стоит в этой жизни. Она чуть было не сдалась, решив, что седьмая попытка будет для нее последней. После теста она была убита горем и уверена в своем провале, несмотря на все дополнительные уроки, которые брала у меня и других учителей-заключенных вне школьных занятий. Когда пришли результаты теста, надзиратель-учитель отвел ее в сторону, сердито приказав встать к стене. Он усердно открывал конверт, называя ее имя, и качал головой.
– Ты получила проходной балл! Ты прошла! – наконец торжественно объявил он.
Эта бывшая гроза своего квартала со своей вязаной растаманской шапкой в руках расплакалась, как маленькая девочка! Ее большие черные глаза были наполнены благодарностью и любовью!
– Это ты! Это ты! Моя сестра! Аллах велик! Он послал мне тебя! Аллах велик! – всхлипывала она, зажимая меня в своих широких объятиях.
Я стала пользоваться большим уважением. В классах начального образования были в основном безграмотные афроамериканки и индейцы. Конечно, требовалось много терпения и выдержки, чтобы научить их писать и читать. Но это давало мне чувство удовлетворенности. Чувство того, что я нужна и приношу пользу другим людям. Я радовалась, что помогала другим женщинам обрести смысл их пребывания в тюрьме, но сама все еще варилась в поисках своего смысла и не могла найти себя.
Все заключенные были очень разные, но всех объединяла одна доминирующая эмоция – поиск смысла своей жизни в тюрьме, поиск смысла страданий. Почему? Такой настрой я видела и в окружной тюрьме, но там люди старались доказать свою невиновность, или получить меньший срок, или вообще ждали чуда, что произошла какая-то ошибка, которую вот-вот исправят. Но здесь чувствовалось, что люди приняли свою судьбу и искали пути и возможности наполнить свою жизнь чем-то значимым и стоящим их страданий. Может, это было какое-то подсознательное оправдание перед самим собой. Почти у всех звучала фраза: «Я попала в тюрьму, но зато…» Вот это «зато» и было тем, чего я тоже искала. Это «зато» и было эмоциональным спасением. Я тогда не понимала, что поиск «зато» и был поиском смысла страданий. Связанная с этим эмоция у некоторых заключенных сохранялась годами, и я тоже была не исключением. Почему это случилось со мной? Что я должна понять? Какие уроки вынести из этого трагического опыта?
Каждую свободную минутку я проводила в тюремной библиотеке. Это была еще одна привилегия, которой я могла пользоваться, будучи преподавателем. Другие заключенные должны были записываться и ждать своей очереди. Хотя наша библиотека была малюсенькой, я всегда находила книги или иногда обрывки страниц, которые помогали мне спастись от пучины депрессии.
Я страдала не столько от физических ограничений тюремных условий, сколько от того, что не могла отпустить прошлое и чувство вины, что позволила кому-то забрать свою жизнь и свое счастье быть собой. В тюрьме можно было справиться с ужасами цепей, клеток, голода и ограничений, но осознание того, что десять лет жизни, проведенные с мужем, я не жила, а влачила жалкое существование, вызывало мучительную лавину страданий и чувство вины, с которыми я сталкивалась. Я чувствовала себя полностью застрявшей в своих по кругу крутящихся мыслях, но все-таки шаг за шагом я приучала себя не горевать по упущенным возможностям, потерянному времени с детьми и родными. Я научилась контролировать каждую мысль, которая бы вернула меня в прошлое или в самобичевание. Ведь у меня был человечек, ради которого стоило жить!
Наверное, только в тюрьме можно понять, как движется время, потому что за временем можно наблюдать. Дни тянутся, как клейкое желе, прилипая к часам и минутам, но месяцы проплывают незаметно. За окном голое дерево незаметно покрывается молодыми почками, а потом и свежей зеленью, и через некоторое время снова одевается в желтый халат, который еще позже становится дырявым, как тюремная форма у заключенной.
А узницы ждут. Ждут в очереди, чтобы поесть, чтобы постирать, чтобы взять книгу, чтобы принять душ, чтобы сходить в туалет. Вся жизнь в нескончаемом ожидании. Кроме всего перечисленного, я ждала результата своей апелляции. Незаметно прошел год, а его все еще не было.