— Звучит совсем как Мэрайя Кери, — добродушно проговорил Пэт, состроив мне гримасу.
— Чему вас только учат в вашей Рамсей Мак? — фыркнула Пегги.
— Немногому, — ответил он, возвращаясь к «Латеральному мышлению».
Джони возникла передо мной, держа в руке банан, и показала мне свои клыки.
— Не забудь, — сказала она, — Зубная фея еще не приходила.
Пэт и Пегги повернулись ко мне с непроницаемыми лицами, стараясь не улыбаться.
Я кивнул.
— Я работаю над этим, — сказал я.
Джони отошла и уселась рядом с сестрой на стул возле пианино.
— Давай руки, — сказала Пегги. — Я покажу тебе, как играть.
— Джони, — вмешалась Сид, — не играй на пианино, пока ешь банан.
Я направился вслед за женой на кухню. Она экспериментировала с какими-то соусами. Куча разных маленьких мисочек, полных красной и оранжевой массы. На мой взгляд, это было похоже на тайский сладкий соус чили.
— Какая ерунда эта Зубная фея, — проговорил я.
Сид сощурилась:
— Разве у тебя не выпадали зубы?
Я поднял руки.
— Они лежат в спичечной коробке в моей комнате, — признался я. — Но я помню, как она грубо обошлась в «Селфриджес»[11] с Санта-Клаусом. Я думал, она разломает пещеру Санты. А ведь это было — когда? Девять месяцев назад.
— Ох, — сказала Сид. — Ведь это только потому, что Санта был ненастоящим. Понимаешь? Она верит в него, но не доверяет. Разве ты никогда не чувствовал ничего подобного?
Марти высосал три банки «Ред булла» и теперь был готов бросить вызов самой могущественной нации на планете.
— Обама велел вынести из Овального кабинета бюст Черчилля, — сказал он, перебирая перед микрофоном листки со сценарием. — Что происходит?
Он смял в кулаке пустую пивную банку.
— Вы слышали? — спросил он. — Бронзовый бюст Уинстона Черчилля работы Якоба Эпстайна — кстати говоря, стоимостью в сотни тысяч фунтов, — который передали американцам после одиннадцатого сентября, а этот шутник Обама решил, что он ему в Белом доме не нужен…
Он взглянул на меня сквозь стекло. Он ждал звонков от негодующих слушателей, которым не терпелось дать оплеуху американскому президенту. Я покачал головой. Эта тема пока никого не взволновала. Марти продолжил свою пламенную речь:
— Кто заставляет Обаму верить, что в него не осмелятся бросить бомбу в Афганистане? Французы? Немцы? Бельгийцы? Нет — наши ребята. Они стоят плечом к плечу с дядей Сэмом, как всегда делали британцы, в любых войнах. А теперь Обама имеет наглость выбросить бюст Черчилля чуть ли не в мусорный ящик.
Строго говоря, это была неправда. Обама вернул бюст в посольство Великобритании, заменив его бюстом Линкольна. Но Марти был так погружен в американскую культуру, что такие вещи не могли его не ранить. Он чувствовал, что его оттолкнули. Он принял возвращение бюста Черчилля как вызов, и это было хорошо — хорошо для шоу. Плохо было то, что его слушателей, очевидно, не заботило, что именно держит у себя на каминной полке американский президент. Когда он объявил Мэрайю «Я продолжаю любить», я нажал кнопку.
— Похоже, их это не волнует, — сказал я. — Пока только один парень на первой линии, который хочет поговорить о тех, кто неправильно паркуется. Сид из Сёрбайтона.
Марти чертыхнулся:
— Нашу нацию публично оскорбил президент Америки, а этот парень хочет побеседовать о соседе мистере Джонсе, который паркует свой драндулет «воксхолл» так, что ему не проехать?
— Ага, — ответил я. — Первая линия, после Мэрайи Кери. Эфир через девяносто секунд.
Марти выдрал из упаковки последнюю, четвертую банку «Ред булл», вскрыл ее и сделал большой глоток. Методично раздирая картонную упаковку на мелкие кусочки, он слушал, как Сид из Сёрбайтона сетует на то, что сосед вечно перегораживает ему дорогу.
— Я скажу тебе, как следует поступать с такими типами, Сид, — прервал его Марти. — Его надо пристрелить.
И он потянулся к кнопке, чтобы отключить сёрбайтонского Сида, но случайно зацепил локтем последнюю банку «Ред булл». Она глухо ударилась о микрофон прямого эфира и опрокинулась, заливая содержимым сценарий.
«Совсем как кровь на тротуаре», — подумал я.
Я потянулся к жене, но она даже не повернулась. Ей и не надо было. Она продолжала лежать так, словно я не дотрагивался до нее, поэтому я вернулся на свою сторону постели. Я уже почти засыпал, когда она заговорила.
— Почему у мачех такая паршивая репутация? — спросила Сид в темноте. — Как это случилось? Год за годом ты готовишь рыбные палочки, стираешь, пришиваешь к вещам бирку с именем и фамилией, и этого все равно недостаточно. Это никогда не ценится. Ты делаешь это для ребенка, которого не рожала, и даже научившись его любить, ты никогда не станешь для него номером один. Никогда не будешь достаточно хорошей. Ты вытираешь им носы, ищешь у них вшей — да, их вшей, Гарри, вспомни специальную расческу. Но на тебя все равно смотрят так, словно это ты бросила в лесу Гензеля и Гретель.
Я включил свет.
— Ты права, беби.
— Не называй меня «беби», Гарри. И выключи этот чертов свет.
Я щелкнул выключателем и лег на бок, поглаживая ее по руке, но готовый отодвинуться при первом признаке недовольства.
— Думаешь, тебе одному тяжело, Гарри? Попробуй побыть мачехой десять лет. Попробуй побыть злой ведьмой, чье преступление только в том, что она не родила ребенка, которого старается вырастить.
Сид замечательно относилась к Пэту. Она никогда не принуждала себя к этому. Они были друзьями и спустя годы стали значить друг для друга даже больше. Единственное, чего у них не было, — это кровного родства. Но по моему мнению, это понятие слишком переоценивается. Гораздо больше значат рыбные палочки, бирки с именем и расческа для поиска вшей.
— Думаешь, мне легко оттого, что Джина вернулась и начала играть в счастливую семью? Видеть, как Пэт разрывается между матерью и отцом? А я — бессловесная статистка в этой семейной драме. Думаешь, мне это нравится?
— Мы ценим это, — сказал я. — Абсолютно все. Все, что ты делала. Просто оставаясь здесь.
Это была правда. Мы это ценили. Но и считали это само собой разумеющимся. Особенно теперь, когда вернулась Джина. Рыбные палочки, бирки с именем и частая расческа уже стали историей.
— Прости, — сказал я.
— Не надо извиняться. Просто не будь таким эгоцентриком. Это было бы чудесно. Я была бы тебе очень признательна. И поговори с Пэтом. Он начал класть рядом с собой мобильник за ужином на случай, если она позвонит, или пришлет эсэмэску, или снизойдет до того, чтобы встретиться. Раньше он так никогда не делал. Думаешь, ты один страдаешь. А это тяжело для всех нас.
Подушка зашуршала, когда Сид поправила ее.
— Джина, — проговорила она. — Эта чертова…
Но она не смогла подобрать слово. Слов не было. И она позволила мне обнять ее, и я занялся любовью с женой. Именно так я всегда думал о ней — моя жена. Я никогда не считал Сид второй женой, потому что эти слова звучали как утешительный приз, как обозначение серебряного призера, а она никогда не была такой. Сид не была мне второй женой. Она была просто моя жена. Хотя я действительно не знал, когда именно мой сын перестал думать так.
Во всяком случае, он был не прав.
— В пабах нельзя курить? — спросил Кен Гримвуд, скептически скривив губы. В зубах у него была зажата наполовину выкуренная самокрутка. — С каких это пор в пабах запрещено курить?
— Довольно давно, — ответил я и взглянул на барменшу, словно она могла сделать исключение для того, кто потерял ногу, освобождая мир от тирании.
Но она стояла, с решительным видом глядя на раздражающую сигарету, пока старик не загасил окурок. Потом она отвернулась.
И я понял, что Кен Гримвуд надул меня. Он прекрасно знал, что в пабах не курят.
Старики в зеленых беретах захихикали. На груди у них висели медали, поблескивающие в тусклом свете маленького коричневого паба. Их было шестеро, не считая Синга Рана. Все были в рубашках, пиджаках и галстуках, и я чувствовал себя довольно нелепо в кожаном пиджаке и черных джинсах. На головах у всех красовались зеленые береты коммандос, лишь у старого гурка — шляпа с хлопчатобумажной лентой и прикрепленной сбоку пряжкой. На шляпе была квадратная нашивка зеленого фетра с серебряным значком — два скрещенных кривых гуркских ножа под короной.
— Осторожней, Кен, — сказал один из них с акцентом уроженца Глазго, — не накличь на нашу голову инспектора здравоохранения.
Они отлично проводили время. Они не виделись друг с другом тысячу лет.
За несколько лет до того, как запретили курение в общественных местах, части коммандос были расформированы. Бывшим десантникам выплатили пособие. Не многие из них остались в живых. Самым молодым из них, тем, кто во время войны был подростком, сейчас должно было быть за восемьдесят. Они потягивали свои полупинты кто легкого, кто крепкого пива и хохотали, сидя все вместе в туристическом пабе на Трафальгарской площади.
Я посмотрел на Пита, отхлебывающего лимонад. Он улыбался.
— Синг Рана, — окликнул Кен, — расскажи нам о тех трех немцах в Монте-Кассино.
Старый гурк нахмурился, глядя на свой стакан с апельсиновым соком. Он один не пил пиво на завтрак. Я попытался заказать еду, но, похоже, еда их интересовала меньше всего. Я уговорил нескольких человек на пакет чипсов с луком и сыром и подозревал, что они именно это назовут едой.
— Эту историю все уже назубок знают, — проговорил Синг Рана своим тихим, монотонным голосом.
Но старики запротестовали, и в их голосах слышался акцент уроженцев берегов Клайда, Таффа, Трента, Мерси и Темзы. Туристы у барной стойки повернулись к шумной компании, затем отвернулись. Это были просто несколько стариков в их лучшее воскресенье года. Если туристы и заметили их зеленые береты и медали, то не подали вида.
— Давай, Синг, еще разок, для старых приятелей, — уговаривал его Кен, доставая жестянку «Олд Холборн».