На Балканах, как и на всем белом свете, каждый хочет быть барином, к тому же между этими — между сербами и болгарами — давние счеты с я не знаю какого времени, а нынче, после этой войны, они рассорились еще больше, чем ожидалось, потому что в руки к сербам попал изрядный кусок земли, с чем болгары никогда в жизни не согласятся и будут правы, хоть сербы и помогли им взять Адринополь. Потому как ежели бы дело, к примеру, дошло до раввинского суда и мне бы пришлось быть посредником, то мой приговор был бы такой: болгары правы, они положили больше людей и потратили больше денег — не о чем говорить! И хотя сейчас пришла телеграмма из Петербурга о том, что «мы» готовы помирить между собой этих «добрых друзей»[232], которые точат зубы друг на друга, при том условии, что они отложат в сторону оружие, но, сама понимаешь, дело все равно дрянь, ведь есть еще на свете Франц-Йойсеф, который только и ждет, что сербы отложат утюг да ножницы, тогда он сможет вместе со своим другом Виктором-Имонуелом разобраться с Албанией[233], а это еще кому-нибудь не понравится… Пусть дураки радуются тому веселью, которое было в Берлине из-за того, что немцы посватались к англичанам[234], пусть они наслаждаются вкусными — пальчики оближешь — проповедями[235], которые произносят в честь мира на всем белом свете, пусть дивятся свадебным подаркам, которые достались жениху и невесте от обеих сторон, так что берлинские дамы, придя посмотреть на эти подарки, от большого воодушевления срывали друг с друга платки и лезли по головам, — я остаюсь при своем мнении: это то, что в Америке называется «мошенничество», или, как они говорят, «блоф»[236]. Это не тот мир, который я имею в виду. Мир, о котором я говорю, совсем иной. Это мир, о котором наш Исайя пророчил тысячи лет тому назад, — к такому миру мы стремимся, к такому миру обращены все мои помыслы, и ради такого мира затеяны все мои комбинации, с помощью которых я должен когда-нибудь состояться, осуществиться и стать однажды, как ты говоришь, похожим на человека, на человека, даст Бог, богатого и прославленного! Но ведь у тебя нет времени, ты ведь, бедняжка, хочешь небось все и сразу? Как говорит твоя мама: «Наличный грош дороже…» Я не виноват, дорогая моя супруга, в том, что ты меня не понимаешь, не принимаешь всерьез… То же самое, что я теперь пишу тебе, я высказал моему другу, старому доброму другу, человеку честному, серьезному. По природе своей он человек добрый, мягкий, можно сказать, без желчи.
Он встретил меня недавно в Варшаве, на Налевках, остановил, расцеловал по-дружески: «Шолом-алейхем, как поживаете, Менахем-Мендл?» — «Алейхем-шолом, — говорю я, — как я могу поживать? Как вы поживаете?» To-се, и почему меня не видать, и как дела, и как мне нравится Варшава — и тут же берет меня за пуговицу и начинает стыдить.
— Что это такое, — говорит он, — как это вы, Менахем-Мендл, докатились до политики? Что вы, батлен[237], что ли? Вы же, — говорит он, — купец, вам место в Егупце, на бирже, среди купцов, а не здесь, среди батленов… Мы все краснеем за вас, сердце, — говорит он, — болит, как поглядишь на то, чем вы занимаетесь и с кем вы, с позволения сказать, конкурируете: с меламедами[238], с батленами, с завсегдатаям бесмедреша, с просиживателями штанов, с умниками из запечья, у которых нет вашего житейского красноречья…
И еще много таких добрых, сладких слов высказал он мне, держа меня за пуговицу. Я его не прерывал, дал ему высказаться до конца, а потом, когда он остановился, говорю ему вот что:
— Все? Вы закончили? Могу, — говорю я, — теперь слово сказать? Коли так, вам, во-первых, причитается с меня благодарность за ваши куплименты, — говорю я, — в которых вы меня превозносите… Может быть, — говорю я, — вы правы в том, что они и батлены, и меламеды, и завсегдатаи бесмедреша, и просиживатели штанов, у которых нет моего житейского красноречья, но, может быть, — говорю я, — опять-таки эти «умники из запечья», как вы их называете, именно они, — говорю я, — великие мудрецы, и именно они — великие политики, мизинец которых толще моего бедра. В конце концов, — говорю я, — я их знать не знаю и ведать не ведаю, кто они такие и что они такое. И во-вторых, — говорю я, — то, что вы краснеете за мое нынешнее занятие, так этого я не понимаю. Чем, — говорю я, — шпегелянт или маклер на бирже лучше шпегелянта или маклера в политике?.. Напротив, — говорю я, — биржевик устраивает, — говорю я, — шпегеляции, зарабатывает или теряет деньги и больше ничего! А политик вроде меня, — говорю я, — кроме того, что заработает денег, и кроме того, что он надеется прославиться, может еще, Бог даст, сделать добро всем людям и принести желанный мир. Чем я виноват, — говорю я, — что ваши умники — такие болваны и полагают, что политика — это Тора, которую учат во имя Небес, — говорю я, — и не могут понять, что политика — это биржа, что война — это шпегеляция, что цари — это шпегелянты, а дипломаты — маклеры? Бог, — говорю я, — знает, что делает: одному дарует сильные руки, другому — длинный язык, а мне Он, благословенно имя Его, дал немного способностей к шпегеляциям и немного разумения, — говорю я, — чтобы продумать и разработать план, устроить комбинацию, свести стену со стеной… Конечно, они могут, — говорю я, — мне завидовать, как я, например, завидую Вите, в котором купеческий азарт сочетается с хитростью настоящего биржевика, прирожденного шпегелянта. Поговаривают, дал бы Бог, чтобы это оказалось правдой, что вскоре он снова возвысится. Я бы тогда, — говорю я, — тоже возвысился. У меня для него, — говорю я, — есть особая комбинация, и с ним мне не понадобится никакой посредник. С ним я сам смогу, — говорю я, — обо всем договориться. Он когда-то жил в Одессе[239], так, говорят, он хорошо понимает по-еврейски, в крайнем случае у него жена мишелону, ее зовут Матильда…[240] Это не секрет, с ней знакомы гомельские маклеры… Так или иначе, — говорю я, — мы еще подождем немного, пусть только приедет, — говорю я, — один человек, которого я жду, не буду называть его имени, он должен приехать из Америки, мне, — говорю я, — будет с кем дело делать, это тоже будет хорошо! Потому что, — говорю я, — у меня такие комбинации, не только для турка и не только для всех остальных народов на всем белом свете, но и, — говорю я, — для нас самих, для евреев то есть. Есть у меня такие комбинации, что ваши мудрецы, — говорю я, — заткнутся и не будут больше говорить, что Менахем-Мендл с кем-то конкурирует…
Хорошо, очень хорошо я ему ответил! Так ответил, что он отпустил мою пуговицу и онемел, и мы расстались как любящие братья, и все осталось, как было, то есть он остался при своем мнении, а я — при своем, потому что, ежели бы даже пришло еще пятнадцать любящих братьев и добрых друзей, и все лучшие люди со всей Варшавы и со всего света, и все цари Востока и Запада, разве они смогли бы меня убедить в том, что я иду неверным путем? Разве смогли бы они доказать мне, что не настал еще тот момент, когда я смогу стать великим? Доколе будет блуждать Менахем-Мендл, как ты говоришь, до самого края света и служить чужим богам? Ведь и в Америке я уже побывал, хватит, нет ничего дальше Америки — край света!.. Но поскольку сейчас у меня нет времени, бегу на почту, чтобы получить твое письмо, — буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Я-то думал, что только у шпегелянтов и маклеров на егупецкой бирже в моде ругаться и компесировать убытки пощечинами, но в конечном счете выяснилось, что егупецкие шпегелянты и маклеры могут еще поучиться этому искусству у варшавских писателей и литераторов. А варшавские писатели и литераторы должны служить истопниками у лодзинских писателей и литераторов. Куда до них по части брани и ругательств твоим касриловским торговкам, которые продают на рынке гнилые яблочки и груши, торговки и десятой части таких слов не знают! Огонь и пламя! Крик и гром! Сущий ад день-деньской, и так без конца!.. Иду я к Хасклу Котику и говорю ему: «Реб Хаскл, что это такое?..» Говорит он мне: «Погодите, реб Менахем-Мендл, это еще ничего, будут и пощечины…» Ну теперь сама скажи, разве я неправ, когда говорю, что везде одно и то же?..
Вышеподписавшийся
(№ 120, 06.06.1913)
14. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.Письмо шестоеПер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что Бог теперь принялся за нашу Касриловку на другой манер. Мы еще не успели прийти в себя после несчастья, случившегося со сватами Шаи-Довида, с Шарогродскими, как Бог послал нам нечто новое. Ты, наверное, еще помнишь Мойше-Нахмена Гортового? Теперь он совсем обнищал. Жилье свое давно продал. Его Хая-Перл померла. Он снова женился, привез себе холеру из чужих мест, какую-то вдову шойхета. Как говорит мама: «Коли дома не достать по дешевке, так надобно ехать в Броды…» Единственной поддержкой Мойше-Нахмену был его брат, Берл-Айзик, который жил в деревне. Поскольку он, Берл-Айзик то есть, имел заработок, то всегда помогал брату: когда мешочком муки, когда мешком картошки, а бывало, что и наличным рублем. Но это все в прошлом, когда у Берл-Айзика была лавочка, он тогда зарабатывал и брату тоже отщипывал. Но видать, такая судьба, что у него, у Берл-Айзика то есть, теперь тоже одни болячки! Как мужики его выставили из его же лавочки, так и заработков не стало. Ну и вообще, до каких пор можно помогать брату? Как говорит мама: «Дырявый мешок не заштопаешь». Хватит, кажется? Что делает Бог — выходит указ, и его, Берл-Айзика то есть, вышвыривают из деревни в двадцать четыре часа. Прямо какая-то напасть на них! И когда же его вышвыривают? Аккурат посреди ночи, в темноту, во мрак, в дождь, в распутицу, в туман, — как говорит мама: «В Писании сказано: когда евреи выходили из Египта, было темно хоть глаз выколи…»