Менахем-Мендл. Новые письма — страница 17 из 59

В общем, куда едет такой человек, как Берл-Айзик, когда его выгоняют из деревни? Очевидно, в город, в Касриловку — куда же еще? — и, очевидно, к брату, к Мойше-Нахмену. А с другой стороны, разве Мойше-Нахмен сам не помирает с голоду? Но тот, другой, Берл-Айзик то есть, чем виноват? Разве он, Берл-Айзик, не помогал ему всегда, когда мог? Во-первых, его выгнали. Во-вторых, откуда же ему, Берлу-Айзику то есть, знать, что его брат такой бедняк, буквально в чем только душа держится, и, наконец, они, Гортовые то есть, — гордое семейство. Они тебе будут три раза в день дохнуть от голода, но не скажут — дай мне. Что ж ты хочешь? Один брат не скажет другому: одолжи или, там, дай взаймы. Дашь сам — хорошо, а не дашь — тоже хорошо. Такое подлое семейство! Недаром мама говорит: «Гордец хуже лентяя…» Ты, верно, думаешь, что Берл-Айзик поехал к своему брату, к Мойше-Нахмену то есть? Ничего подобного. Поехал он как раз на постоялый двор, к помещику в заезд[241], и снял две комнаты с шестью кроватями и с матрасами — а иначе помещику не выгодно! Счастье еще, что не велел поставить самовар и сварить обед. Он, Берл-Айзик то есть, верно, так и сделал бы, если бы о его приезде не прознал брат. Он, Мойше-Нахмен то есть, прибегает ни жив ни мертв: «Берл-Айзик! Ради Бога! Что ж ты не поехал прямо ко мне…» Показывает ему Берл-Айзик разом на шесть кроватей и говорит: «Где ж у тебя столько места на, не сглазить бы, такую ораву, когда и здесь они спят по двое на одной кровати?» Но он, этот Мойше-Нахмен, из хорошей семьи, так он усмехается и отвечает очень приветливо: «Все это глупости! На матрасах спят, эка невидаль! Собирай весь свой кагал и пошли ко мне!» Может, ты знаешь, где ему напастись на такую ораву чаю и сахару, да еще и обед наварить на всех?.. Но он же Гортовой. Закладывает капоту и велит варить обед. А тот, другой, Берл-Айзик то есть, очень ясно видит, что за, с позволения сказать, богач его брат и сколько крови ему стоит тот обед, поскольку невестка, эта холера, дуется и ворчит потихоньку: «Пригнал стадо…» Назавтра он велит варить обед в гостинице, снова та же история, приходит Мойше-Нахмен, кричит, машет руками: «Что же ты делаешь, перед людьми стыдно, приехал брат и ест за чужим столом. Хватит и того, что ты остановился на постоялом дворе…» День-другой, и он, Берл-Айзик то есть, уже бегает по городу, хочет найти какой-нибудь заработок. Где заработать? Что заработать? У нас тут охотников заработать и без него хватает! К брату кушать он уже не ходит. Во-первых, хватит, сколько же можно быть гостем и обедать у брата? Во-вторых, у того и кушать-то нечего, сам помирает без куска хлеба! А за обед на постоялом дворе велят платить. Помещик-то совсем не дурак. Сразу пронюхал, что у его постояльцев в карманах ветер гуляет, и переменился к ним — ну это не так уж и несправедливо. Помещик тоже не такой уж большой богач. Как говорит мама: «Чтоб у нас было столько, сколько Ротшильду не хватает…» С него довольно и того, что он их держит у себя в гостинице. Представь себе, это он их держит? Это они его держат! Что ему с ними делать? Что он должен им сказать: «Поезжайте себе подобру-поздорову»? Так он им так и сказал, и не один раз, а несколько. Но куда они, с позволения сказать, должны ехать — в могилу, что ли? Они бы хотели уехать в Америку, так не на что тронуться в путь. Если у этих твоих братств, этих «иков» со «шмиками», есть, как ты говоришь, миллионы, так на что они их берегут?.. Что ж они сюда не приходят? До каких пор они будут беречь эти миллионы? До прихода Мессии? Они, верно, не знают, что говорит моя мама: «Когда Мессия придет, так он уже не понадобится…»

В общем, здорово плохо! Что тут поделаешь? Послушай-ка, что устроил этот Гортовой. Он, Берл-Айзик то есть, посоветовался с женой, поговорил с ней о том, как им быть. Коли жить не с чего и тронуться в Америку не на что, а помирать так или иначе придется, так чем помереть с голоду, лучше уж отравиться заживо… Раз поговорил с ней, другой, третий. Жена, верно, плачет, показывает на детей и говорит: «Что будет с детьми?..» А он, Берл-Айзик то есть, говорит ей: «Прежде отравим детей, а потом сами выпьем…» Как он тебе нравится? На такое способен только Гортовой!

Ну, ясное дело, баба и согласилась. Как говорит мама: «В Писании сказано, жена подвластна своему мужу…» Он, Берл-Айзик то есть, недолго думая, закладывает женин бурнус, идет на рынок, покупает свежих булок, чаю и сахару, велит поставить самовар, заваривает чай, созывает детей, всю свою ораву, наливает каждому чай и оделяет булкой. «Поешьте, — говорит, — дети, в последний раз!..» Вот ведь что затеял! Берет он, Берл-Айзик то есть, и сыплет им в чай какой-то порошок. Дети малые жалуются, дескать, чай что-то горький… Он кладет сахару и велит пить — они пьют. Кривятся, а пьют. Видят старшие дети, что папа с мамой шепчутся, плачут и что-то сыплют в чай, и не хотят пить. А папа с мамой со слезами просят их пить: пейте, смотрите, папа с мамой тоже пьют — долго ли, коротко ли, все выпили, только один, самый старший мальчик, ему уже бар-мицву справили, заупрямился, ни в какую не хочет пить! А как они выпили и стало им плохо, так этот паренек выбежал и поднял крик, что его папа и мама отравили всех детей и сами отравились каким-то порошком в чае! Весь город сбежался, привели докторов, спасали, шумели — пропало дело!

Что мне тебе сказать, Мендл? Кто не видел этих похорон, тот проживет на двадцать лет дольше. Такие похороны! Настоящий, скажу тебе, Тишебов, разрушение Храма! И сейчас стоит он, Берл-Айзек то есть, мне на долгие годы[242], у меня перед глазами, лицо озабочено, глаза блуждают, точно потерял что-то… Сдается мне, что у него на лбу уже давно было написано, что этот человек не умрет своей смертью… Но хуже всего то, что он всем нам снится, каждую ночь, каждую ночь! Мама говорит: «В Писании сказано, тот, кто сам отнял у себя жизнь, не может быстро добраться до того света…» Поэтому мы, ни я, ни мама, всю ночь и не можем заснуть так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена

Шейна-Шейндл


Забыла тебе написать, Мендл, на этой неделе едва дождалась денег от твоих, на этот раз, слава Богу, с приложенным письмом. Во-первых, вот так письмо! Чтоб мои враги получали не больше — всего-то одна строчечка: «Шлем, — пишут, — согласно счету, сотню…» И кто-то подписался, что-то вроде «с уважением» и завитушка. И во-вторых, что значит «согласно счету»? Где счет? Хотелось бы видеть, как они с тобой рассчитываются, по весу или по длине? И еще, зачем они мне пишут, что выслали сотню? Что я, сама не вижу, что ли, что это сотня, а не тысяча? Как говорит мама: «Выглядит так, как будто кто-то кому-то врезал по физиономии и говорит: „На, Шлойме-Йосл, получи свою оплеуху“…»


(№ 124,13.06.1913)

15. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.Письмо девятоеПер. В. Дымшиц

Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!

Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!

Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что ты можешь быть спокойна — «мы» турка, слава Богу, обеспечили[243]. Никто теперь не будет к нему цепляться, ни у кого не будет к нему претензий за то, что его «полумесяц» задевает, не дай Бог, чью-то честь… И уже не будут говорить, что он, дикий азиат, обращается, не дай Бог, не так, как следует, с «братьями»-славянами… И никто не будет уже предъявлять ему обиды угнетенных — кончено дело! Его там, в Лондоне, обвели красной чертой, начертили новые границы его старой страны, так что географическая карта выглядит теперь совсем по-другому. И кого, как ты думаешь, он должен благодарить за это? Балканских компаньонов, которые над ним восторжествовали? Конечно, нет! Как раз «великих», как раз «важных персон», которые только и ждали, пока турка как следует не оберут, тут они стали миротворцами, начали заседать и устраивать мир между ним и балканскими царями, как ты можешь прочитать об этом в мирном договоре. Можешь мне поверить, что не сами балканские «братья» устроили эту кровавую войну, но они, «важные персоны» то есть, там командовали, они были главными дельцами, потому-то они теперь и решили заняться выделением долей. Одно удовольствие, скажу я тебе, смотреть на то, как эти почтенные, достойные люди усаживаются и, засучив рукава, берутся за работу; подобно тому, как оделяют лекехом, доставая его из мешка, у нас в синагоге в канун Йом-Кипура[244], не рядом будь помянуто, так они оделят теперь всю компанию, а потом сами разойдутся. Тут-то и поднимается крик, ведь каждый будет недоволен своей долей, и потихоньку начнется драка между своими, между «братьями», и снова прольется кровь, их кровь, а он, турок то есть, будет сидеть себе и смотреть, покуривать свою трубочку да радоваться. Одним словом; для чего ж пришлось положить сто тысяч турок? Извести столько пороху и потратить столько денег? Можно же было все решить по-хорошему — словами, но пропало дело! Суть в том, что у него, у нашего дяди Измаила то есть, теперь развязаны руки, он может передохнуть, оглядеться, понять свое место в мире и на свежую голову провести ту великую комбинацию, которую я для него придумал… А я благодаря этому стал теперь немного свободней и могу посвятить себя нашей собственной еврейской политике, нашим еврейским делам. Благодаря Господу, благословен Он, у нас тоже хватает, чем заняться…

По правде говоря, у нас не такие беды, как у турка, — у нас свои беды. Если хочешь, нам еще хуже, чем турку. В тысячу раз хуже! У турка, как говорится, есть хотя бы собственный дом, свой угол, — как говорит твоя мама: «Бедный домовладелец — все-таки домовладелец…» А мы что? Мы — субботняя, но драная капота, вот что