В общем, ты должен помнить сынка Лейви-глухого, Шлойме-Велвела-шарлатана. Он теперь черт знает что такое, богач с фаэтоном. Единственный такой богач и единственный такой фаэтон! Откуда у него все это взялось — никто не знает, кто говорит — от железной дороги, кто — из Егупца, кто — от карт. Так или иначе, он построил себе домишко на рынке, с палисадником, и с решетками на окнах, и с фонарем над крыльцом и привез из Егупца железный шкаф, десять мужиков едва втащили — весь город сбежался подивиться. Тут он начал величаться перед городом, раздавать милостыню не скупясь и так, чтобы все знали и все о нем говорили — Шлойме-Велвел то, Шлойме-Велвел се! Ну кто ж терпеть ровня этому сыну Лейви-глухого, когда никто не моги ему и слова сказать? Как говорит мама: «В Писании сказано, неизвестно нынче, кто завтра будет на коне…» А было бы неплохо, не правда ли? Захотелось ему почета от начальства, становится он своим человеком у нового пристава, которого нам прислали, и зовет его к себе в пятницу вечером на рыбу, раз зовет, и другой, и третий, да так, чтобы город это, значит, видел и проникался почтением. Не шутка, такой Аман — и ест рыбу у Шлойме-Велвела! Обмозговывает это дело Аман — тоже ведь не дурак, — берет и шлет с городовым Шлойме-Велвелу клетку со странной птичкой. Смотрит он, Шлойме-Велвел то есть, на птичку: что это такое? Говорит ему городовой: это попугай. Что за попугай? Говорит городовой: говорящая птица. Спрашивает его Шлойме-Велвел: а мне на что? Говорит ему городовой: это тебе пристав прислал в подарок. Радуется Шлойме-Велвел и спрашивает у городового: что мне с ним делать, с попугаем то есть? Говорит ему городовой: будешь его кормить и, прощенья просим, плати полтораста рублей и — пятерку за клетку. Тут уж Шлойме-Велвел удивляется: полтораста рублей? За что? Говорит ему городовой: за попугая. Тут Шлойме-Велвел прямо-таки впадает в ярость и говорит, что не даст и ста пятидесяти копеек. Говорит ему городовой: как тебе будет угодно! Поворачивается кругом и уходит, а попугая оставляет у Шлойме-Велвела. Берет он, Шлойме-Велвел то есть, запрягает фаэтон, мчится к приставу и в спешке забывает взять с собой птицу. Приезжает к приставу: твое величество, что ты мне послал? Говорит ему пристав: попугая. Спрашивает его Шлойме-Велвел: на что мне попугай? Говорит ему пристав: коль скоро у тебя такой домишко с крыльцом, и с фонарем, и с железным шкафом и ты разъезжаешь на фаэтоне, так тебе полагается иметь попугая… Говорит ему Шлойме-Велвел: да, но полтораста рублей? Говорит ему этот Аман: а ты как хотел, чтоб тебе даром подарили такую дорогую птицу? Говорит ему Шлойме-Велвел: прощенья просим! Она мне и даром не нужна, я бы ее и с приплатой не взял!.. Говорит ему пристав: послушай-ка, дескать, Шлойме-Волька[288], ты не знаешь, что это за птица — она, дескать, умеет говорить любое слово как человек… Говорит ему Шлойме-Велвел: она может говорить, сколько влезет, мне она в доме не нужна! Аман уже сердится и грозит ему пальцем: гляди, Волька, пожалеешь… Говорит ему Шлойме-Велвел: не пожалею!.. Говорит ему пристав: коли так, ты у меня тогда заплатишь не сто пятьдесят рублей, а пятьсот десять. Говорит ему Шлойме-Велвел: посмотрим! Говорит ему пристав: посмотрим… Хлопает Шлойме-Велвел дверью, садится в фаэтон и едет домой. Ты, верно, думаешь, что на этом дело кончилось? Погоди, история только начинается.
Вернувшись домой в раздражении, видит Шлойме-Велвел у себя полон дом, полное крыльцо и полный двор народу. Мужчины, женщины и дети. Что такое? Что эта толпа тут делает? Ничего. Просто сошлись подивиться, как птица говорит любое слово как человек. Мы, я и мама то есть, тоже там были, пришли послушать, как птица говорит любое слово как человек, но, кроме «Попка дурак!», ничего больше не слышали. Но эти слова птица произносила-таки как человек. Мама говорит: «В Писании сказано, у каждого зверя и у каждой птицы есть свой язык, только человек их не понимает… Поэтому, — говорит она, — я бы не хотела, чтобы у меня была дома такая птица за мои грехи. Человек, — говорит она, — который молчит, и птица, которая разговаривает, оба никуда не годятся…»
В общем, видя у себя столько народу, он, я имею в виду Шлойме-Велвела, еще больше взбеленился и как закричит: «Что сбежались, эка невидаль? Попугая, что ли, не видели?..» Что тут скажешь? Можно подумать, что он у своего отца Лейви-глухого никаких других птиц, кроме попугаев, не видел. Ну, мама ему и выдала! Она ему напомнила, что знавала еще его отца и была с ним на «ты», хоть и был он человек небогатый… И кроме того, добавила: «В Писании сказано, быка ценят не за длинные рога, свинью — не за жесткую щетину, а человека — не за легкие рубли, потому что их и потерять недолго…» Это ему, Шлойме-Велвелу то есть, кажется, здорово не понравилось, и он напустился на нас: «В Писании сказано, чтобы шли вы себе домой подобру-поздорову…» И мы пошли домой. Но он таки взвалил на себя груз, от которого был бы рад избавиться и за два раза по полтораста рублей, да поздно. Теперь ему и сам пристав не смог бы помочь. Приехал к нам из губернии чиновник тщательно расследовать, правда ли, что пристав со скандалом навязывал еврею попугая и вымогал у него полтораста рублей?.. Чуть не триста свидетелей показало, что это правда, как Бог свят. Полагали, что этого парня, пристава то есть, посадят. Однако же пристав говорит, что посадят его или нет — это вопрос, но за то, чтобы в городе не было погрома, он теперь не отвечает… Уж Аман знает! Напали всем городом на Шлойме-Велвела: из-за вас с вашим попутаем должен теперь случиться погром? Тут он, Шлойме-Велвел то есть, заявляет: а я чем виноват? Виноваты газеты. Если бы, дескать, газеты не раструбили это дело на весь свет, я бы с приставом, дескать, как-нибудь договорился, и городу нечего было бы бояться… Может, он, Шлойме-Велвел, и прав. Как ты думаешь, что хуже? Или, Бог даст, избавимся от Амана, или пусть остается, но его нужно будет так подмазать, чтобы он забыл про попугая, чтоб им всем, приставу с попугаем то есть, и с Шлойме-Велвелом-шарлатаном в придачу, и газетам с их писаками-бездельниками помереть в муках так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
А то, что ты пишешь о миграции[289], чтобы, кроме железнодорожных билетов, выдали по сто рублей на душу, так это был бы очень даже неплохой план, и расчет, который ты сделал, очень даже неплохой расчет, — как говорит мама: «Расчет хорош, а денег нету». Одно плохо, что ты слишком разбрасываешься. Не успеют разобраться с планом, который ты выдал, как у тебя уже готов новый план. Очень хорошо с твоей стороны, дорогой мой супруг, что ты заботишься обо всем еврейском народе, но тебе бы стоило разок подумать и о своей жене, и о своих собственных детях. Какой смысл в такой твоей жизни, и в таком твоем изгнании, и в таких твоих странствиях по свету? Но ты и в ус не дуешь! Что тебе жена? На что тебе дети, когда ты теперь сват Ротшильду и Бродскому, а в голове у тебя только войны, турки и министры? Как говорит мама: «Сыграй жениху плач…»[290]
(№ 140, 02.07.1913)
20. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.Письмо двенадцатоеПер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что все висит на волоске. В то время как я тебе писал мое предыдущее письмо, у сербов было великое собрание[291]. На этом собрании все замерло как на весах — или туда, или сюда. Хоть сербское царство совсем маленькое, но в нем, следует тебе знать, как в любом другом царстве, есть нынче разные толки. Один скажет так, а другой — наоборот. Один говорит мир, другой — война. Я теперь в политике тертый калач и давно замечаю, что цари в основном миролюбцы, а их наследники, наоборот, за войну. Молодые люди, понимаешь ли, рвутся в бой, хотят покрасоваться. Как, ты думаешь, обстоит дело у Франца-Йойсефа? Ведь вовсе не сам Франц-Йойсеф, не дай Бог, а как раз его наследник, Франц-Фердинанд[292], уже давно хочет заварить кашу. Точно то же самое и у Вильгельма Второго[293]. Я против него ничего не имею, пусть себе старится в мире. Но замечу, что едва Вильгельм закроет глаза, как ты увидишь, что его наследник сразу полезет воевать. Ты, верно, спросишь, коли так, можно ли тут быть хоть в чем-нибудь уверенным? Отвечаю: на то есть Бог, Страж Израилев, продлевает Он годы царей до тех пор, пока их наследники, прежде чем воссядут на трон, сами не станут папашами и не обзаведутся своими собственными наследниками. Поняла или нет? Царь-папаша — миролюбец, а его сынок — юнкер. Так и вертится это колесо издревле и будет, верно, еще долго-долго крутиться.
Короче говоря, сербский наследник[294] хотел и до сих пор продолжает хотеть войны с болгарами. Между нами говоря, давно бы уже разразилась война из-за турецкого наследства, как я тебе о том не раз писал, а из той войны вылезла бы, верно, еще одна война, побольше, а из этой последней — еще одна, великая, именно что великая война — в общем, что тебе объяснять, одним словом, весело!.. Счастье еще, что «мы» время от времени вмешиваемся и приглашаем всех четырех балканских президентов[295] в Петербург, чтобы они договаривались между собой и доверяли друг другу. Это, однако же, не нравится сербскому наследнику. Его зовут Александр. Ему сил нет как хочется воевать, из кожи вон лезет, прямо помирает без войны. В конце концов, нате вам, получайте уступки! Но наследник со своими сторонниками старается изо всех сил: «Не нужно нам никаких уступок! Проучим болгар, чтобы не лезли в Македонию! Получили