Менахем-Мендл. Новые письма — страница 53 из 59

[588], нет мне никакого занятия в этой стране, и к тому же не хватает капельки везения, без которой ни одно дело на свете не обходится! Что ж, во всех моих разнообразных занятиях и тяжких трудах, за которые я брался, мне не повезло — Вы, вероятно, правы: никакой я не коммерсант, не делец, и крутиться-вертеться не умею. Поди знай, что для занятия коммерцией как раз нужно уметь крутиться-вертеться, и даже для несчастного маклерства тоже нужно уметь крутиться…

Ну ладно, что ж поделать, если я этим танцам не обучен? Поэтому бросил я заниматься всяческой коммерцией и принялся за писание[589]; мне казалось, что это-то наверняка легкий заработок, поскольку чего уж тут сложного? Бери перо да пиши! А в особенности писать «истории» — я сам читал у одного еврейского писателя, что это сущий пустяк…[590] В итоге оказывается, что даже для такого пустяка нужна удача! Огорчение, да и только! Сколько историй пишется и печатается на свете, а мои печатать не хотят — почему? Да чтоб я знал! Пишут мне из редакции, что это «шарж». Что такое «шарж» — не знаю, но понимать понимаю, что это не бог весть какая редкость, поскольку меня попросили, чтоб я перестал заниматься своей писаниной, так как им некогда ее читать. Послушался я их и больше уже не пишу, то есть писать-то пишу, но для себя, «в стол», а если, Бог даст, я смогу вздохнуть посвободней, возьму все свои писания да издам за собственный счет — пускай люди наслаждаются, ведь у меня лежит зазря множество историй, но никто их не видит, вот что называется — не везет! Куда уж больше, вот возьмите, к примеру, Лейзер-Элю, крутился со мной, не нынче будет помянуто, на бирже в Егупце. Покупал и продавал «Путивль» с «Мальцевым» и «Брянском»[591], а теперь, с Божьей помощью, редактор газеты. И кто, Лейзер-Эля! Все во власти удачи, как сказано в Геморе[592], на все необходимо везение. Возьмите, к примеру, Кишинев и Гомель — два города; в Кишиневе был «праздник», и в Гомеле был «праздник»[593]. С Кишиневом возился весь свет, а с Гомелем — ничего, шито-крыто…

Или же, к примеру, возьмите шестой конгресс в Базеле[594]: великое множество, не сглазить бы, делегатов съехалось со всего света. А кого слышно? — опять Герцля и опять Нордау, опять Трича и опять Ахад Гаама[595]. Всех остальных словно и не было вовсе. Почему? Не везет! Да Вы и сами знаете, вылез там этот Гурвич[596]. Куча народу выступила с проектами и прославилась: все, все затевают что-нибудь новенькое, даже Мордехай бен Гиллель открыл кассу взаимопомощи для еврейских писателей и насшибал кучу денег, рублей тридцать с чем-то! — и только он, этот Гурвич — ничего, сиди да слушай! Поразмыслил он, и осенила его идея: раструбить по всем газетам, что тому, кто сочинит новый «Наставник колеблющихся», как Рамбам[597], он вручит премию в пять тысяч рублей. Иными словами, если кто-нибудь даст четыре тысячи, то еще тысячу он доложит из своих… Это смахивает на того местечкового благодетеля, который пообещал крышу для нового бесмедреша, то есть, когда бедное местечко выстроит новый бесмедреш, он его покроет… А покамест этот Гурвич прославился на весь свет: только и разговоров было, что о Рамбаме, премии, Крохмале[598], Гурвиче, пяти тысячах… Счастье еще, что тут вмешалась Африка с ее несчастной Угандой[599], которую делегаты оплакивали, слезами поливали, иначе этот Гурвич так и продолжал бы потрясать весь свет своей крышей для бесмедреша!

«Человек обретает долю в Будущем Мире за час»[600], — сказано далее в Геморе (обо всем написано в Геморе) — если суждено, человек прославится на весь свет, как, например, тот редактор, который пообещал одному сочинителю премию (Опять премия! Пошла мода на эти премии!) за совершеннейшую новинку, «конкерданцию»[601]. На первый взгляд кажется, кому какое дело, что кто-то кому-то хочет подарить подарок? Однако есть же на свете такие наглецы и горлодеры. Поразмыслил один такой молодчик, Довидом зовут, в честь реб Довидла из Талны[602], благословенной памяти, и распустил молву, что эта новинка, которую тот редактор хочет преподнести народу, вовсе никакая не новинка, а самое что ни на есть старье. Это все когда-то написал совсем другой сочинитель, который уже давно на том свете, и этот наглец Довид предъявляет доказательства (наглецы все могут!), что вся книга целиком, даже предисловие, слово в слово заимствована у того сочинителя, покойного то есть… Беда с этими критиками! Головы при них не поднимешь! Ну а с тем-то сочинителем что? Кому это интересно? Зато тот редактор тем временем прославился: известный редактор известной конкерданции

Этим качеством, а именно выдавать чужие книги за свои собственные, когда-то отличался, говорят, Егупец. Там была целая братия сочинителей, которые на ходу подметки рвали… Все это зашло настолько далеко, что некоторые сочинители сошлись на том, что в Егупце надобно держаться за свой карман… Один сочинитель, совершенно не оттуда, бывший в городе проездом, сказал егупецким сочинителям так: «Братцы, не обижайтесь, Дубенский магид[603] держался за стих из Писания, а я за свой чемодан — там лежат рукописи, всякое может случиться…»

Однако я увлекся посторонними вещами, пане Шолом-Алейхем! В последний раз, понимаете ли, хочется мне с Вами наговориться; Бог весть, как скоро удастся побеседовать, ведь я еду в такую страну, где ни у кого нет времени, все «делают жизнь». Эта страна, говорят, счастливая и свободная страна, то есть все там свободны, от всего освобождены, каждый может делать, что пожелает, а евреи там, говорят, в большом почете, там с ними носятся как с чем-то путным и весьма уважают. Единственный недостаток — там надобно работать, все работают, а тот, кто работать не хочет, того община заставит. Мне лично все это кажется некоторым безумием, потому что кому какое дело, работаю я или не работаю? И еще вот что, где же Вы видели страну без паспортов?[604] С другой стороны, а на что они? Это ведь славный народ благословенной страны, и там «делают жизнь». Вот и я уезжаю туда, стало быть, чтобы «делать жизнь»; не в одиночку, нас едет несколько семейств разом, большей частью ремесленники, меламеды, учителя, маклеры, лавочники, а также хозяйка моего постоялого двора с детьми[605], и я в том числе. Хозяйка моя едет ради детей, а дети едут потому, что их не приняли[606], то есть не приняли учиться: они окончили гимназию, а дальше им хода нет, нет для них мест. Спрашивают они: какой в этом смысл? Отвечаю я им: что со всем Израилем, то и с реб Исроэлом. А они ничего и знать не желают! Он, сын то есть, хочет быть только врачом, а она, дочка, — акушеркой, — поди поговори с ними! И так как они все уезжают, то и я еду, поскольку, что же мне тут делать одному-одинешеньку? Тем более что за мной гонялись два месяца, хотели схватить и отправить домой по этапу, но я не давался, изворачивался, прятался по чердакам и подвалам, ведь искали-то меня как следует, шарили в каждом углу, расходов не жалели — мне бы столько… Но нет! Менахем-Мендл не даст себя так быстро поймать! Я уже и на барже среди арбузов ночевал, и на берегу среди босяков, нагулялся по ночам из одного края города в другой, однажды ночевал в «холодной»[607] с тремя пьяницами и чудом оттуда вырвался, — в общем, хотят, видимо, чтобы я уехал в Америку. Выполняю пожелание и еду, вчера письмом сообщил моей Шейне-Шейндл, что я, если на то будет воля Божья, напишу ей уже по приезде подробное письмо и вышлю ей первые же доллары, которые мне подвернутся. Я, Боже упаси, не оставлю ее агуной[608] с малыми детьми: я же, не дай Бог, не шарлатан, не пустой человек, чтобы такое устраивать. А домой я не еду по той причине, что знаю, там меня в Америку не пустят. Потому-то я так тороплюсь отправиться в путь и уведомляю Вас и даю слово, что я Вам, с Божьей помощью, напишу подробное письмо. Только бы доставил меня Всевышний в целости и сохранности, поскольку ехать туда требуется, понимаете ли, три недели, да через море, что особого спокойствия не вселяет. Но Бог — отец наш. Ведь мы знаем, сколько людей путешествуют по морю и добираются в целости…

Прошу Вас также не держать на меня обиды за то, что я своими письмами так часто морочил Вам голову, — и всех Ваших знакомых прошу, чтоб меня простили, ежели я вдруг кого задел словом. Бог свидетель, все, что я писал, я писал искренне, без намерения кого-нибудь обидеть, оскорбить чью-то честь. Я против них ничего не имею. Разве они мне сделали что-нибудь плохое? А если и вырвалось у меня разок дурное слово, то по ошибке. Моя Шейна-Шейндл, да продлятся дни ее, права таки, говоря, что с людьми лучше не ссориться, и не мне, говорит она, их поучать…

Знайте, что я еду пароходом до Екатеринослава, от Екатеринослава поездом до границы, от границы до Гамбурга, а от Гамбурга на корабле до Нейорка. Тут нам, не сглазить бы, устроили прекрасные «поминки». Пришла куча народу нас проводить. Суматоха, шумиха, гам — спаси и помилуй! Все прощаются, целуются, плачут, женщины падают в обморок, и я в том числе. Один старик, слепой на оба глаза, пришел проводить внуков; подзывает он каждого ребенка по очереди, ощупывает и говорит: «Дай хоть посмотрю на тебя в последний раз»…