Мене, текел, фарес — страница 36 из 41

— Обидно, — сплюнул одиниз них, по-видимому, шофер грузовика. — Только что заправил полный бак. Так чтонечего рассчитывать, что бензин скоро кончится. Все три сотни километров можеттак гонять. Истратит весь.

— У тебя что, коровакурит? — спросил у него Бобыль.

— Н-нет, — изумленноответил тот.

— Тогда, значит, у тебясарай горит, — хитро и многозначительно отрезал Бобыль.

Меж тем стали разводитькостер. Наспех подкладывали в него бумагу, коряги, сучья. Бобыль приволок дажекусок старого штакетника. И теперь настоящее пламя бушевало посреди МалойУситвы. А грузовик все не унимался. Словно Лехе даже и понравился такойдорожный бой. Он снова развернулся и помчался, как на тореадора разгоряченныйбык. Но огонь преградил ему путь. И тогда он резко крутанул руль, засигналил,ударил по тормозам и врезался в сарай — прямо напротив избы Бобыля. И встал.

На него накинулись шофери Бобыль, хотели было скрутить ему руки. Но он не сопротивлялся — он былмертвецки пьян. Достаточно было отворить дверь самосвала, чтобы он вывалилсяоттуда, как куль. Испугались даже, не помер ли он в аварии, уж не в обморокели... Потащили в избу, уложили на кушетку, и тут вдруг он раскрыл пьяные зенкии прохрипел:

— Врешь — не возьмешь!

Видимо, он, крутябаранку, действительно думал, что это такая игра, соревнование, мужскаяборьба...

Габриэль велел Бобылюзапереть Леху в летней светелке, чтобы он проспался, а кроме того — хотьнемножко побыл в заточении и почувствовал скорбь покаяния. Шоферу же, которыйвсе еще был очень даже не трезв, запретил до утра прикасаться к его самосвалу —пусть все так и останется, покуда не рассветет. Мужички нехотя разошлись.

Я отправилась ночевать вмашину, загнанную во двор. Улеглась на заднем сиденье, подушечка там у менякрасненькая, плед. Единственное, о чем я успела подумать, прежде чем уснутьблаженным сном, это о том, что ведь жития являют нам уже преображенный образсвятого, жизнь его, очищенную от плевел: все там по своему чину, все на местах,сплошные колосящиеся злаки. А на самом деле, наверное, и к ним просачивался мирсо своею непредсказуемостью, спонтанностью, с чем-то таким, что можно было быназвать нелепостью, несуразностью, даже каким-то абсурдом, маразмом жизни...

Ну вот, скажем,какой-нибудь великий подвижник забрался на вершину, опустился в земнуюпропасть, укрылся в непроходимой пустыне, молится день и ночь, и вдруг кто-тоего за плечо — цап. Нет, не искуситель, а так — озабоченный поселянин:«Мил-человек, ты тут не видел моей козы?» Начнет по келье шарить, под лавкузаглядывать, в кружку смотреть, словно коза могла спрятаться там. Да ещепривяжется — ну раз козы моей не видал, тогда купи у меня окуньков (грибков,войлока, ситца, пеньки, хомутов, сена, соли, кобеля, щегла). Словом, что-тотакое повседневно-странное, житейски-нелепое, стойкое, живучее, пахучее,пресное, пряное, прорастающее через самые толстые стены и не ведающее — отлукавого оно или же от Творца, наверняка сопровождало и подвижника... И тут япровалилась в сон.

Но жизнь в Уситве всепродолжалась. Только Габриэль наклонил голову к подушке, только закрыл глаза иначал было смотреть особые монашеские сны, как вдруг ему явственно послышалсявсе тот же ужасный звук то ли мчащегося, то ли буксующего самосвала. Он полез вкарман подрясника и нащупал ключ зажигания, который он взялся хранить до утра.Он с облегчением вздохнул и снова закрыл глаза. Но тут раздался ужасный треск,взрывы, рев мотора. Он вскочил и выглянул в окно — самосвал делал отчаянныепопытки дать задний ход и выехать из сарая. В конце концов ему это удалось, ион вывернул на дорогу, переехал через потухший костер и унесся в даль. Габриэлькак был — босиком метнулся к светелке. Дверь была распахнута. Лехи и следпростыл. Но как же, — подумал Габриэль, — ключ-то ведь у меня! И тут, словноотвечая на его мысли, зевая и потягиваясь, Бобыль лениво проговорил:

— Да надо ж былоскумекать! Он же народный умелец, этот Леха. Ему машину завести без ключа, кактебе два пальца, — тут он замялся, подыскивая слова, — приложить к третьему иперекреститься. Ей-богу, вот не сообразили. Да он проводки соединил напрямую —и был таков!

И Габриэль снова понессяв ночь. По счастью, самосвал был уже изрядно попорчен, и то ли бензин из негосам вытек, то ли что-то забарахлило в моторе, но он через сто пятьдесят метровнамертво встал. Здесь Габриэль и отловил умельца. Взял его за ухо и привелназад.

И вот после этого случаяс самосвалом все в деревне стали Габриэля побаиваться и уважать. Вот этопо-нашему! Герой! Все-то, кто пил с Лехой, попрятались, а он... Ну, шофер — тотза свой самосвал переживал. А французу-то чего? Спал бы себе и спал. А он какнаш славный Александр Матросов — грудью на амбразуру, как наш Гастелло — натаран... Пьяный Леха точно бы разбился, да еще покалечил бы односельчан... ДажеБобыль совершенно переменился к Габриэлю. Так наутро ему и выдал одобрительно,прищурясь хитро:

— А ты не так глуп, какя предполагал!

И никогда больше недразнил его этим глупым Наполеоном, не тыкал ему ни битвой при Бородине, нипереправой через Березину, ни пожаром в Москве. А звал его почтительно: «отецГавриил». И просил его забыть это глупое «Бобыль»:

— Павел я. Пашей и зови.И вот еще что, больше таких слов не употребляй, не надо тебе — все эти«западло», «бузить». Это все лишнее. Это не для тебя — у тебя ж сан!

Разобрал завалы всветелке, печку там выложил — живи, монах, а то все ютишься за занавеской, какмышь. Бабки стали молочко им носить каждое утро, яички, картошку, пирожки.Зачастили в храм. А службы там длинные, монастырские — целыми днями молилсяГабриэль, словно напрочь позабыв обо всем земном. Так и бабки по несколькучасов кряду по вечерам стоят... Габриэль пожалел их, соорудил, добрый плотник,скамейки — «бабулья, садись!».

Стали к нему,молитвеннику, заезжать паломники Свято-Троицкого монастыря... Из Льва Толстогоходили. Из Мымриков стали наведываться — то повенчать просили кого, топокрестить. И удивительно: так смотришь на них — ну вылитые мымрики, а как вхрам Божий зайдут, как помолятся, как к иконе приложатся, как причастятся, такуже никакие вовсе и не мымрики, а прекрасные такие, пригожие люди, светлыелица, преображенные существа, можно даже сказать, «новая тварь»!

Потом из Москвы к немупотянулись. Стали в Уситве да в Льве Толстом заброшенные избы покупать...Тетушка из Франции прикатила, привезла денег на восстановление храма. Плавала вуситвенском озере, купалась в двенадцати источниках, стекающих в него исливающихся в водопад. Похвалила:

— Да ведь эта водацелебнее, чем наша Виши.

Увезла с собой двебутылки во Францию, собиралась даже запатентовать...

А как же проповедь? Даникак. Так мы ее тогда и не сочинили. Потому что когда я наутро вновьприступила к нему — ручка, тетрадь, словари, он сказал, глубоко вздохнув:

— Ты прав. Тут нуженособый язык. А то они меня не поймут. Но это не французский, не русский, этодругой язык, свой. Я еще не готов.

Открывая ворота и глядя,как я выезжаю на улицу, где вчера бушевал огонь, он вдруг крикнул мне:

— Но только это совсемне то, что ты сказаль — петух, гусь...

— Что-что? — сначала непоняла я. И вдруг вспомнила, засмеялась. Засмеялся и он, замахав рукой. Потомсложил пальцы, начертал в воздухе огромное крестное знамение:

— Чтобы ты не блудиль!

Так и стоял на дороге,глядя мне вслед, пока я не выехала на шоссе.

А между тем наСвято-Троицкий монастырь стали обрушиваться бесконечные несчастья. За мафиозоли, за разгон ли монахов или за что-то еще — Бог весть. То на хоздворевзбесилась огромная монастырская собака — матерый «кавказец» — и загрызланасмерть молодого послушника. То в многовековой дуб ударила молния, и внизрухнула огромная ветка, придавив садовника монаха Матфея, так что его, всегопереломанного, уложили в монастырский лазарет. То послушник, оказавшийся избывших уголовников, ткнул вилкой в бок своего соседа по келье — того самогостарого чекиста, которого отец Филипп привозил к игумену Ерму.

Звучит это, конечно,очень страшно: бывший уголовник — ткнул вилкой в бок — старому чекисту — вмонастырской келье — ай-ай-ай! Что же это за монастырь!

Но на самом деле этотгрозный уголовник был несчастнейший человек. Угодил он в лагерь по «бытовухе» —за то, что дал в ухо своему соседу по коммуналке, между прочим, ударникурок-группы «Паутина»: тот сидел у себя в комнате и постоянно репетировал насвоих тарелках и барабанах. Все время слышалось его «бум-бах-трах-тарарах». И вконце концов схлопотал от соседа. А подружка ударника вызвала милицию изасвидетельствовала факт избиения, еще и навесила на него кражу денег. Вот он изагремел на три года. А они тем временем выписали его из квартиры,приватизировали ее и продали. И сами стали менеджерами этой рок-группы. А унего не осталось ни кола ни двора. По счастью, сидел он в лагере с каким-то верующимчеловеком, тот его и привел ко Христу. И он оказался в монастыре.

Вел он жизнь строгую иподвижническую — почти ничего не ел, не спал, не болтал, все только «да-да» и«нет-нет». Свою часть кельи занавесил простыней и молился за ней ночами,отбивая поклоны. Цепью вокруг чресел себя обмотал, по примеру древнихподвижников. Говорил — самое слабое место это у человека: любая дрянь через этоместо к нему подход найдет. Но, по духовной неопытности, стал осуждатьнерадивую братию: какие ж они монахи — вон брюхо себе набьют, языки начешут,спать завалятся — какая ж у них молитва? И подловил его лукавый на этомосуждении.

Как-то его сосед покелье — старый чекист — принес в келью четвертинку:

— Помянем мою жену,Катю-грешницу. Ни литургию по ее душе не могу заказать, ни панихидку, потомукак сама на себя руки наложила. А так — по-свойски, келейно, почему бы непомянуть: сегодня ровно три года, как ее нет.

А уголовник, как пришелв монастырь, повторяю, ни капли не пил и жил впроголодь. А чекист ему:

— Ну не фарисействуй такуж. Сказано — надо душу свою положить за други своя... Понял? Душу! А ты глоток