чашу со Святыми Дарами, к ней приступили и монахи, после чего Сильвестр подошелк ним и вежливо предложил им тоже приобщиться. Они отказались.
Мадам Татищева громкоплакала, пока Дионисий вез их на вокзал:
— Они все причащаютсяздесь с католиками, — всхлипывала она. — Вы понимаете? С католиками!
Муж ее утешал. Онаспрашивала, может быть, они что-то не поняли, может быть, это вообще сон. Он совсем соглашался — да, не совсем поняли, да, это всего лишь сон...
Боже мой, оказалось, чтоименно их-то Дионисию ни в коем случае нельзя было туда привозить, если он такуж хотел помириться с учителем. Оказалось, что приехали они в Россию соспециальной миссией — их португальский приход дал им задание выяснить, как внашей Церкви обстоят дела с экуменизмом вообще и с католиками в частности.Потому что именно эти два пункта очень португальцев волновали и настораживали.Но если все обстоит хорошо, то есть экуменизмом и не пахнет, а католики далеко,приход поручает им вести переговоры с Патриархом о присоединении их общины кМосковской Патриархии. Потому-то московский архиерей и послал их в Троицкиймонастырь, потому и умолял Иустина принять их получше... А Дионисий ухитрилсяповезти их именно туда, где православные монахи служат мессу!
Они закатили ужасныйскандал. Они спрашивали у Патриарха, что все это значит. Они писали в газеты.Они трубили по радио. Патриарх самолично разговаривал с епископом Варнавой. Тотобещал разобраться. Вызывал к себе Дионисия. Тот сказал, что ничего не знает,божился, что ничего такого не видел и от волнения даже назвал владыку именемевангельского разбойника, так и сказал: «Владыка Варрава». Тот опешил. Впрочем,ответил не без остроумия: «Ну это уж ты загнул, это уж слишком!»
Потом он собралепархиальный совет, призвал туда игумена Ерма и требовал его объяснений. Тототказался отвечать. Он только сказал, что не понимает, почему его вкушениеСвятых Христовых Тайн наделало такой переполох. Этим он возмутил буквальновсех. Говорили: «Вон тут у нас в епархии один француз служит, бывший католик.Так Патриарх его специальным чином присоединял к Православию, — что же это,по-вашему, просто так?» И опять стали вопрошать Дионисия, и он опять хотел былосказать, что ничего такого крамольного он не видел в монастыре. Что, наоборот,там все образцово. Хотел даже сказать о неизбывной красоте Православия — такоев этот момент почувствовал вдруг вдохновение. Но как только он поднялся сместа, чтобы засвидетельствовать о своей любви к учителю, Ерм почему-то крикнулему: «И ты здесь, Иуда?» И Дионисий не сказал ничего. Ком встал у него поперекгорла — не продохнуть. Вся грудь заболела — все-таки душа там помещается, вгорле, в груди, за тончайшей плеврой, чувствительной диафрагмой. Так стоялДионисий, мрак набивался ему в зрачки.
А игумена Ерма запретилив священническом служении до его покаяния, всех же его монахов отлучили отпричастия. Владыка также предписал им оставить Преображенский монастырь, ибо онрешил назначить туда «другого наместника».
И Дионисий вновь пришелк учителю, чтобы объясниться с ним, но тот не пожелал его слушать.
— У меня такоевпечатление, — презрительно сказал ему отец Ерм, — что Православие — это такаяконфессия, особенность которой заключается в том, что все ее члены испытываютдруг к другу острое чувство ненависти.
И вот Дионисий, какизвестный евангельский персонаж, выйдя вон, плакал горько, хотя он ни от когоне отрекался. Но отец Ерм твердо был уверен, что это именно Дионисий во всемвиноват: ведь это он привез к нему в монастырь «своих людей». Специальноподобрал, чтобы люди эти — стукачи и доносчики — выглядели бы так пристойно.Потому что он хитрый, коварный, этот Дионисий, всегда был такой. И смотритвсегда так, словно что-то выпытывает, — непонятно, что у него на уме...
И остался опальныйигумен с Сильвестром и Климентом — у разбитого корыта, на пепелище. Говорят,будто бы, покидая монастырь, он сказал:
— Жизнь моя кончилась —началось житие!
Они купили себе забесценок избу неподалеку от бывшего своего монастыря и там зажили почти какпрежде. То есть писали иконы, молились и вкушали простую пищу, но с множествомизысканных приправ. Но видеть иконописец Ерм больше никого не хотел. Я приехалак нему, но он отказался говорить со мной, так только — сошел с крыльца, сделалнесколько нерешительных шагов к моей машине. Наверное, ему казалось, что я будуего упрашивать вернуться в Православие.
Но я не собиралась еговразумлять. Мне ли учить моего наставника, моего благодетеля, моего духовногоотца? Тем более, когда он одиноким своим тщедушным телом пытается соединитьЦеркви, я ли ему тут указ? Но и уйти так — ни с чем — я не могла: Дионисийпросто повернулся и ушел и — что? Ходит, больной, по монастырю, смотрит своимптичьим непонятным взором, отыскал в чине монашеского пострига на Афоне такиеслова, которые теперь и твердит: «Как монах ты останешься голодным и жаждущим,нагим и отверженным; многие будут ругать и издеваться над тобой. Однако,претерпев все эти лишения и трудности, радуйся, тебя ждет великая награда нанебесах».
А кроме того — ушел весьв Священное Писание, ищет символических словес. Встретил меня в монастыре, чутькивнул:
— Привет.
— Как поживаешь,Дионисий?
— Слава Богу, живу. Авообще, ты знаешь, паршиво. «Мене, текел, фарес», — что еще можно сказать?
Разговаривая, мы добрелидо самой его кельи, и он сказал:
— Понимаешь,Навуходоносор, персидский царь, устроил у себя пир. Прямо как отец Ерм. И вотпосреди этого роскошного пира появился неизвестно откуда — перст. И этотодинокий перст принялся писать по воздуху всем пирующим таинственные слова:«мене, текел, фарес». А никто не мог понять, что же это означает, к чему этовсе. Лишь пророк Даниил сумел объяснить. «Мене» — сказал он, — это значит, чтоБог исчислил царство твое и положил конец ему. «Текел» — значит, что ты взвешенна весах и найден очень легким. А «фарес» — это то, что царство твое отданодругим. Так объяснил пророк Даниил. А вот ты считаешь, о чем это на самом деле,о чем?
— О чем? — я повторилаза ним. Испугалась — вдруг не ответит?..
Он поморщился,отвернулся, потом взглянул на меня так, словно испытывал, смогу ли понять,стоит ли вообще продолжать...
— О том, что охладелалюбовь, — наконец с трудом произнес он. — Понимаешь, она охладела, она совсемуже холодна, ее почти что и нет... Нет, я не говорю — там, — он показал пальцемна небеса, — у Христа. Но на земле-то, здесь, между всеми нами — ее почти уженет.
Он помолчал, ковыряяземлю носком ботинка, потом сказал:
— А человек жаждет ее.Он хочет быть любимым, всему вопреки! Потому что именно таким он и задуман,именно таким видит его Бог. И когда он любим, он — это именно он!
Дионисий даже вдругзадохнулся. Посмотрел на меня невидящим взором, будто насквозь:
— Почему, думаешь,развелись эти братки, эти преступные пацаны, эти ворюги-чиновники, этилже-монахи? Да потому что их никто не любил, и они чувствовали, что они —падаль, нежить, ничего не весят, они — ничто, их «я» — это «не я»! Они, может,хотели доказать, что они — есть! Что я — это я! Я иду — расступись! Признайменя! Прибавь же мне весу на весах бытия!
— А сами что же? Почемусами они не могут никого полюбить? Нет, когда я люблю, то я — это именно я!
Я глядела на негосочувственно, и он замолчал. Потом открыл дверь своей кельи и кинул мненапоследок уже совсем другим голосом, — можно было даже подумать, что он шутил:
— Так что «мене, текел,фарес» — это значит, что все — каюк! Оторванные персты сами пишут то, что имвздумается, прямо по воздуху, а каждая оторванная голова, как ей самойвзбредет, так это и поймет!
...Ах, Дионисий,Дионисий! Брат мой, во плоти ангел, небесный человек, блаженный изограф, — всеперепутал! Не Навуходоносор, а Валтасар, не перст, а пясть, и не по воздуху, апо стене чертога...
...Нет, так просто, какДионисий, я уйти от учителя не могла. Но не могла и остаться. Я сказала только,сама еще не понимая, для чего:
— Отец Ерм, вы видите, уменя новая машина. Нарядная, скоростная. Сядьте на минуту в нее.
— Зачем? — удивился он.
Я и сама не знала,зачем. Зачем-то... Может быть, потому что выплыли вдруг эти «мене, текел,фарес», этот пишущий по воздуху грозный перст... А может быть — просто так:
— Ну сядьте, сядьте.
Я распахнула переднююдверь. Удивительно, но он сел. Даже сам эту дверь захлопнул.
— Хорошая машина, —примирительно сказал он.
И тут я, не совсемдогадываясь, что делать дальше, включила музыку. Заиграл Моцарт, запели скрипки,все нежнее, все пронзительней, все тревожнее... Я заставила их звучать громче,еще громче, еще, машинально завела мотор, нажала на газ...
— Куда мы едем? Мненикуда не нужно, — заволновался отец Ерм.
Но я лишь прибавиласкорость. Мы помчались вдоль лесов и лугов, взметая пыль и прах. И закат былкакой-то красный, как бы к холоду, к смуте, к беде. Мы летели в пространство, имузыка ломилась к нам, звуча все громче, щемя все больнее, желая уязвить досмерти, оглушить, заставить понимать только ее.
— Она похитила игуменаЕрма! — изумленно кричали провожающие нас деревья, летящие облака.
— Она хочет переигратьПромысел! Она заигрывает с возмездием! Она искушает судьбу! — било в окнакрасное отчаянное закатывающееся солнце.
— Да что это с вами? —встревоженно спросил отец Ерм. — Остановитесь!
Но музыка была такстремительна, так огромна, она столько пророчила бедному сердцу, подстрекая,раня и будоража. И я выжала до отказа педаль.
— Да стойте же вы! —приказал игумен. — Я не желаю этого слушать! Верните меня назад!
Но Моцарт призывал всеновые скрипки, и за них вступались виолончели, альты, флейты, пререкалисьдушные контрабасы — они так хотели бы все повернуть вспять, именно чтовозвратить назад! Но вся тема была построена на «невозможно!», замешана на «небывает!», закручена на «не может быть!». А они, эти скрипки, все пытались свое«а все-таки?». А они все подкрадывались со своим «а если?». Вламывались со