Мысль, хоть я кончил работать, некоторое время еще работает по инерции, и я бегаю в кабинет записать на клочке и вновь возвращаюсь на кухню. Надо бы здесь завести блокнот, ручку, карандаш. Впрочем, все это заводилось не раз и куда-то исчезало.
Поскольку момент для примирения не назрел, я ложусь у себя в кабинете. В семейной жизни не нужно ничего выяснять, ни в коем случае не надо переговаривать, кто, что и почему сказал: все это ведет к новой ссоре. Не надо ворошить жар, пусть сам остынет под пеплом.
На сон грядущий я беру полистать рукопись Таратина, посмотрим, что он там наколбал. Бабушка моя так говорила «наколбал», ее это слово. У нее много было своих особенных слов.
Какая прекрасная финская бумага! И вступление есть: «Вместо предисловия». Как же без предисловия? Поглядим по диагонали. Когда читаешь то, что тебя не задевает, хорошо думать о своем, иной раз даже приходят интересные мысли.
Но напрасно я решил, что меня это не заденет. Я читал рукопись Таратина до полуночи и только в третьем часу принял снотворное и погасил свет. Я читал про войну, на которой я был, но эта была совсем другая, не виданная мною, неизвестная мне война.
С особой точностью и абсолютной памятью служащего человека, смыслом деятельности которого везде и всюду остается рост по службе, отмечал он свои перемещения, все перемещения близко и над ним стоявших лиц в масштабе полка, бригады, дивизии, обнаруживая тонкость пони-мания скрытых пружин и психологии людей. В этом сложном механизме все взаимозацеплялось, поворот одного колеса приводил в движение множество колес и колесиков разной величины, двигавшихся с различной скоростью. И многие события, которые, казалось, не имели друг к другу отношения, теперь связались, когда я читал.
Помнится, где-то под Кривым Рогом или раньше появилась в нашем полку санинструктор со странной фамилией Аристиди: то ли гречанка, то ли еврейка, то ли украинка. Всем почему-то больше понравилось, что гречанка, так и осталось за ней. Рассказывали, под Одессой служила она в морской пехоте, была ранена, потом снова ранена и уже в этот раз попала из госпиталя к нам. Была она отчаянной смелости, к тому же красива, в глаза бросалось. Однажды видел я ее, явившу-юся к врачу полка, и был сражен наповал пышными ее достоинствами. А командир первого дивизиона перед всеми хвалился своим санинструктором, чего делать, конечно, не следовало.
Кончилось тем, что нагрянул к нему на командный пункт начальник разведки всей нашей дивизии, рослый красавец. Побыл, убыл, а вслед за ним была отозвана в дивизию Аристиди. Что-то рассказывали про них двоих всезнающие писаря, но этих подробностей память моя не сохрани-ла, а через несколько месяцев из рук писарей видел я фотокарточку: у гроба убитого начальника разведки стоят рядом командир дивизии, по моим тогдашним понятиям — старичок, и Аристиди; линия орденов и медалей на ее груди выше линии его орденов.
И вот только теперь, читая, увидел я связь между этими событиями и дальнейшим продвиже-нием по службе майора Таратина. А связь была простая: кого-то назначили на место убитого начальника разведки дивизии, общий механизм пришел в действие, все подвинулось, и движением колеса был выдернут на один зубец вверх Таратин, в ту пору капитан.
Я вспомнил: шли тяжелейшие бои, наш полк понес такие потери, что отвели на формировку. И вот об этих боях — два абзаца, зато о назначении на должность рассказывалось подробно и упоенно. И так же упоенно писал он о том, как на формировку прибыло с поверкой высокое начальство и начштаба оплошал, обнаружил недостаточную компетентность, а он, Таратин, еще только капитан, отличился — доложил кратко и точно. И воинское звание майора догнало его по дороге на фронт. И было это — так: лично командир полка, сам недавно ставший подполковни-ком, достал из сумки свои майорские погоны, которые намеревался хранить, и собственноручно прикрепил их Таратину на плечи — носи!
Среди ночи я расхохотался вдруг, и, между прочим, по самому неподходящему поводу: вслед за описанием торжеств, связанных с присвоением звания, шло надгробное слово ординарцу, который, как было сказано, «пал смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками». Все в полку, и я в том числе, знали, как погиб его ординарец. Рыли батарейный наблюдательный пункт на кургане и случайно отрыли древний глиняный кувшин. Тут же его распечатали. Что-то густое, сильно пахучее оказалось на дне. Разведчики определили на нюх греческое вино; далась нашему полку эта Греция!
Как запах греческого вина смог с немыслимой скоростью достичь ординарца, осталось невыясненным, но разведчики еще и распробовать не успели, а он уже был тут и приступил к реквизиции — хотел весь кувшин доставить товарищу майору на торжество. Но все-таки не удержался, вместе с разведчиками сел пробовать. В итоге двое ослепли, троих, проявивших особое усердие, спасти не удалось. Среди этих троих молодых парней был и ординарец.
Я прочитал и пролистал рукопись до конца: назначения, награждения, присвоения, переме-щения. Что ж, и это документ времени. Знали бы люди, берясь за перо, что, хотят они или не хотят, расскажут про себя и такое, чего по трезвом разумении никому никогда не стали бы говорить. И чем трогательней стараются представить себя, тем хуже выходит.
Не потому ли я лучше понимаю людей по документам, по архивным материалам? И память на документы у меня острей, чем на лица. Какой-нибудь клочок бумаги способен рассказать мне о людях, об эпохе больше и точней, чем живой человек, с которым я беседую с глазу на глаз. Тут я бываю склонен обманываться. Тон, слова, глаза — все это действует на меня, я становлюсь глупо доверчив. Но стоит взять документ в руки, и обостряется чутье, нюх, интуиция. И проступают многие незримые связи.
Вот придет Таратин, надо что-то говорить. Что? «Это не телефонный разговор…» Сколько раз я уже расплачивался за минутное малодушие. Буду хвалить. Он уйдет растроганный и довольный. Враг хвалит, друг ругает… Я не враг, но что же делать? А заодно расскажу ему про его фамилию, она встречается еще во времена Ивана Грозного. И встречается она при интересных обстоятельствах, жаль, что прошлый раз я совершенно забыл об этом. Когда отменили опричнину и стали возвращать земским людям их вотчины, разоренные недолгими хозяевами, среди тех, кто дошел до полнейшего оскудения, так что и вернуться стало не на что и вотчину поневоле пришлось отписать монастырю, встречаются Таратины.
Надо было ему знать и то, как и почему после двух походов крымского хана Девлета на Москву была отменена опричнина. Это надо знать, тут каждое слово истории кровоточит.
В первый поход царь выставил на защиту верные свои опричные полки. Они даже сопротив-ления не оказали, хан прошел сквозь них, разграбил, выжег и опустошил Москву, запрудив трупами Неглинку и Яузу. И вот тогда, во второй поход Девлета, был срочно помилован «муж крепкий и мужественный и в полкоустроении весьма искусный» князь Михаил Иванович Воро-тынский, до того сосланный в Белоозеро со всей семьей. Ему вручил царь судьбу государства и будущее династии. И пока царь, свезя по санному еще пути всю казну в Новгород, стянув туда на свою охрану стрельцов, ждал вестей, служил молебны, ставил свечи и заодно, как сообщает летописец, «многих своих детей боярскых метал в Волхову реку с камением, топила, Воротынский разбил татар, что, впрочем, через полгода не спасло его от казни.
Историю, конечно, надо знать, но я представляю себе, как смутится Таратин, как ему неловко станет слушать, словно при нем ведутся непозволительные разговоры о начальстве. Я уже имел опыт: начинаешь рассказывать, и человек отдаляется, отдаляется, становится тебе чужим. У каждого в истории — в новой и древней — свои болевые точки. Ограничимся фамилией, подкину ему занятие на остаток дней и лет — пусть разыскивает корни и ответвления своего генеалогичес-кого древа. Сейчас многие этим занялись.
Но в назначенный день Таратин не пришел и никак о себе не известил. Это было очень странно, человек он военный, точный. Однажды он тоже должен был позвонить и не позвонил — тогда у него случился второй инфаркт. Я опять увидел, как уходил он, как остановился на углу дома, вытирал платком шею, голову, старый, слабый, потный, и у меня тогда шевельнулось предчувствие.
Нехорошо еще то, что я столько тянул — весной ведь взял рукопись и только теперь прочел. Я уже не сомневался: что-то случилось. Надо бы позвонить. Но мне как раз так хорошо работалось и столько сошлось всяческих срочных дел, что я решил обождать. Все-таки не обязательно должно случиться несчастье, сказал я себе.
Глава XV
Мне надо два года жизни, и я закончу книгу. Я расскажу непредвзято о том, как люди жили своими страстями и заботами, своими большими и малыми делами, рожали детей на свет, видели и не хотели видеть и знать, что уже обретает силу то, что уничтожит их вместе с рожденными на свет детьми. Как из тысячи причин, из миллионов усилий и воль, то сливавшихся вместе, то взаимоисключающих, из гениальных прозрении и тупости, из всего, что независимо от нас и от нас зависит, слагалось, дошло до критической точки и взорвалось одно из величайших бедствий, всемирная катастрофа, названная в дальнейшем Второй мировой войной, как это было, как смогло стать, как многого могло не быть.
Об этом написаны тысячи книг на стольких языках. Но большинство этих книг писалось не для выяснения истины, а с тем, чтобы ткнуть пальцем в противную сторону, ее обвинить. В этих книгах не столько климат того времени, сколько сегодняшние страсти и температура, которая нынче на дворе.
Я вернулся живой с войны, где полегли целые поколения. Если есть смысл в моей жизни, так только тот, чтобы вне зависимости от возможных выгод или невзгод рассказать, как и что это бы-ло. Просветлю я этим человечество? Остановлю что-либо? Хотелось бы, но я не строю иллюзий, не тщу себя великой надеждой. А если даже иллюзий нет, тогда зачем?
Всеми мудрецами всех эпох не отвечено на этот вопрос вопросов: „Зачем?“ Даль его бесконечна. Но с той силой жизни, какая была в них, они стремились понять, ответить и тем осуществить себя. Во всем живом — и в дереве, и в человеке — самой жизнью заложено это непреодолимое стремление осуществить себя: в семени, летящем по ветру, в мысли, для которой век не больше, чем миг, в поступке, в слове, и даны для этого сила и страсть.