Меньший среди братьев — страница 23 из 26

— Как раз пересадили под дождь, — сказала Кира, тоже взглянув, как садится солнце. — Я что-то хотела еще… Да, вот что! Ты заровнял яму? Зачем? Я хочу отсадить туда отросток белой махровой сирени. Только надо сначала ведро навоза, сирень на навозе растет.

Мы отсадили еще сирень, притрамбовали, полили, присыпали сверху перегноем и листвой. Отойдя, посмотрели издали на смену декораций. При вечернем солнце наша дача с ее белыми ставнями, белыми ветровыми досками, порозовевшими на свету, была очень красивой.

— Почему мы здесь не живем постоянно? — спросил я. — У нас машина…

— И знаешь что… — Кира уже снимала перчатки, но остановилась. Лоб ее сильно намор-щился, кожа на нем тонкая, сразу собирается в складки. — Я все-таки прихожу к выводу, что дуб этот надо спилить. По-моему, ты сможешь обычной ножовкой. Он совершенно затеняет все вокруг. Смотри, какая от него тень. Причем именно тогда, когда солнце особенно полезное.

Я погрузил в тачку грабли, лопату, громыхая, покатил все это в сарай. Я допускаю, она может не помнить, что про этот дуб мы говорим не впервые («Ах, ты опять все про то же!.. Забыла, понимаешь, за-бы-ла!»), наконец, ей может казаться это сентиментальным, но меня поражает ее какое-то инстинктивное стремление истребить, изгладить след всего, что было здесь до нее, все обязательно переменить. Если б другое можно было переменить, что уже сделано, тот след изгладить.

Однажды я приехал на дачу вот в такую пору, тоже осенью, но было холодней: что-то нужно было взять, не помню уже. Я закрыл машину, положил ключи в карман, вошел на участок, удивившись, что калитка открыта. Кто-то согнутый копался в земле под дубом. Я не сразу узнал мою мать — в старом пальто, худая, согнувшаяся. Она тогда уже плохо слышала и не слыхала, как остановилась машина, как хлопала дверца. Она вздрогнула, когда я подошел, с жалким выражени-ем, как застигнутая, смотрела на меня испуганными глазами.

— Мама, что же вы не сказали! Я как раз ехал в машине, если б знать, заговорил я о несущественном, отстраняя тем самым от себя главное и почему-то впервые в жизни обращаясь на «вы». Я понял уже, увидел, что она тут делала, она тайком набирала землю в платок — на могилу отца. Она испугалась, что я вижу, запомню и это будет мучить меня всю оставшуюся жизнь. — Неужели вы от остановки весь путь шли пешком?

И что-то еще я говорил, громким голосом заглушая совесть. Если б этого не было всего, если б этот след можно было изгладить.

Глава XXII

Монтер, которого мы ждали, все не шел, и мы ужинали в сумерках. Еще было светло на улице, и солнце еще не село, но в доме со стороны восхода наступали сумерки.

— Вот теперь я жалею, что ты не набрал с собой бутербродов, — говорила Кира.

— А за что был предан поношению?

— Ну, знаешь ли! В тот момент, извиняюсь, мне было не до твоих бутербродов. И вообще!

Она пошла к соседям, одолжила хлеба, нашлись в подполе консервы, мы вскипятили чай и сели ужинать. Да, в тот момент многое уже виделось по-другому, со многим успели проститься. Я подумал в дороге, мелькнула такая мелочная мысль, хорошо хоть, солярий, всю перестройку отложили до осени, а то бы и это сгорело.

— Слышишь? — насторожилась Кира. Я тоже прислушался. Какой-то странный звон возникал, прерывался, вновь возникал. Будто включалось что-то. Слышал? Это в проводке.

Звон исчез.

— Тока нет, что может быть в проводке? Подумай сама.

— Ты понимаешь в этом ровно столько же, сколько и я. Ты только думаешь, что понимаешь.

— Но ты все-таки подумай: провод оборван, тока нет.

— Что мне думать? Дом деревянный! Я уже несколько раз слышу: звенит. Надо, чтобы он все тщательно проверил и вник. В крайнем случае переночуем, я останусь, пусть при мне завтра все десять раз проверит, а не шаляй-валяй и скорей выпить.

Вновь включился звон. Или это в ушах от непривычной тишины? Какой-то посторонний звук включается — исчезает, включается — исчезает. Странно. Я бы тоже подумал, в проводке, но этого не может быть.

Я вышел посмотреть снаружи и тут же позвал Киру:

— Иди посмотри. Только не спугни, тихо.

На металлическом стержне громоотвода сидел дятел. Он сидел не как все птицы сидят на дереве, а вертикально, головой вверх, и между ним и громоотводом светилось заходящее солнце. Четко видный против света, дятел ткнул клювом в металл, и зазвенело, будто замкнулась сеть, было видно, как дрожит голова дятла.

— Что он клюет, когда там один металл?

— Он не клюет, он оповещает округу.

Это мне Костя рассказал когда-то, он много знал про птиц, про зверей. Тоже сидел дятел на этом громоотводе, и Костя сказал, что вот так они объявляют: здесь мои владения, мое место обитания.

— Глупость какая-то, — не поверила Кира.

Опять зазвенело. Голова дятла на свету мелко дрожала над металлическим стержнем, казалось, он не может оторвать клюв. И вдруг взлетел, показав красные штаны, короткохвостой черной тенью скользнул в деревьях и исчез.

— Одним словом, — заключила Кира, — надо, чтобы он все хорошенько проверил.

Мы постояли на крыльце. Солнце было уже огромное, и тучка над самой землей заслоняла его. Вернулись в дом, зажгли свечу на сосновом столе. Как тихо здесь после города, как хорошо в этой тишине. От огня свечи Кирины волосы отливали темной медью.

— Почему мы не живем здесь постоянно? — сказал я опять. — Машина есть, поехал на лекции, вернулся — мечтать можно. А зимой лыжи. Писать книгу, жить здесь. Тем более что мне, к счастью, не грозит стать деканом. Это действительно к счастью.

Я понимал, для Киры это удар, и все не мог найти подходящего момента сказать ей, чтобы она отнеслась спокойно. Но в этих стенах само как-то сказалось, естественно и легко. Особенно после всех недавних переживаний.

— Ты знаешь, мы все-таки поспешили, — сказала Кира. — Там, у беседки, тоже тень, пересадили из тени в тень. Тебе завтра во сколько выезжать?

И, наморщив лоб, вглядывалась обеспокоенно, вот только теперь она услыхала.

— Ты что-то сказал?

— Я говорю, грех не жить здесь.

— Нет, ты говорил еще что-то.

— А-а… Деканом, видимо, все же будет Вавакин.

Я хотел сказать небрежно, как того и заслуживает, но получилось фальшиво.

Она отогнула жесть вскрытой консервной банки со сгущенным молоком, положила себе в чай, облизала ложечку.

— Для меня тут нет ничего нового, ты всегда всем позволял плевать на себя, этим и отличался. Это ничтожество Вавакин! Чтоб посмеяться над тобой, лучше не придумаешь. Двух слов связать не умеет, и ты теперь будешь получать у него указания.

— Правильно, кто умеет, делает, кто не умеет, учит, — попытался я обратить в шутку.

С великим презрением она смотрела на меня.

— Ты только что мечтала об одном: чтобы вот это все не сгорело. Радуйся — цело. Умей радоваться. Несчастен не тот, у кого нет, а тот, кто хочет все.

— Ты, который столько лет…

Но тут с участка позвали ее:

— Кира Михайловна!

Сосед-художник вспомнил новые подробности и заново все рассказывал: как тут искрило около рубильника — «искрит и искрит», — как он с лопатой перелез через забор… Неземной голос отвечал ему. Я хорошо знаю эти интонации, этот неземной голос, когда в ней накипает. Легко, на одном верхнем дыхании она смеялась, провожая соседа, хотел бы я обмануться сейчас. Кира вошла.

— Ты, который столько лет!..

— Чего тебе не хватает? Скажи, чего не хватает нам?

Но я уже оправдывался. Неудач стыдятся, как болезней, стыдно быть неудачником.

— Ты правильно сказал однажды: если человек лишен мужества, ему не поможет и Господь Бог. И сына так воспитал.

Ужалила. Даже сердце сдавило.

— При чем тут сын?

— Такой же точно.

— При чем тут сын? — Я поднялся. — Неужели все в жизни определяется только этим? — я показывал на вещи в доме. — Быт, заслонивший бытие!

— Ты, пожалуйста, не повышай голоса. Я ведь тебя не боюсь, ты знаешь. Тебе там самолю-бие отдавили, а здесь ты кричишь. Так приучить всех не уважать себя! Так позволять плевать себе в лицо! Тебе было обещано! Нет, ты скажи, тебе было обещано?

Сколько лет живем, я не могу привыкнуть к этим мгновенным переходам от самого лучшего к озлоблению против меня. Так хорошо все было только что, и такая вдруг ярость.

— В общем, так: первой дамой факультета тебе не быть. Переживешь. В оставшиеся годы я намерен написать книгу, есть у меня еще планы… Переживешь.

— Эту твою книгу? — Она с таким пренебрежением сморщилась, словно увидала дохлую мышь на полу.

— Да, эту. К счастью, мне есть что сказать…

— Чего это тебе сказать? Да говори, пожалуйста. А то времени у него другого не будет… Говори! Кажется, я со своей стороны только способствую. Не знаю уж, какая тебе тогда нужна жена. Сказать ему надо… Мой первый муж знал, чего хотел. Он знал всегда определенно и в двадцать шесть лет получил Сталинскую премию. Сталинскую! Он имел цель и шел к ней, а тебя надо вести за руку.

Я терпеть не могу разговоров о первом ее муже, она знает это. Расчесанный величественный лакей, который всю жизнь подает бумажки на подпись, этим занят, и за это его возят в персональ-ной машине — вот чего ей не хватало всегда.

— Он знал, чего хотел, и шел твердо. В двадцать шесть лет он говорил мне: ученый без твердого положения — не ученый. Кому ты нужен, когда ты никто. А Вавакина послушают. Он скажет, и теперь есть кому послушать. И напечатают. А тебя — кто? Книгу ему надо кончить…

Я чувствовал, могу ее сейчас ударить. И вышел во двор. Ходил по участку, успокаиваясь. Приехать сюда, в этот рай земной, и так отравлять себе жизнь. Из-за чего? Несчастья давно не было, вот чего не хватает нам. Разучились страдать, не умеем радоваться.

Несколько раз в этот вечер я выскакивал из дому, успокаивался, возвращался, и все опять начиналось сначала.

— Ты еще несчастье призови на нашу голову, — грозила Кира. — Призови, призови, мало нам всего! Знаешь, я буду тебя презирать, если утром ты не поедешь к Шарохину, лично не переговоришь с ним.