Меньший среди братьев — страница 4 из 26

Звонит Варя, жена старшего брата. Она не звонила нам последние не помню уже сколько лет и заговорила не тотчас. Я несколько, раз сказал: «Слушаю!.. Алле… Я слушаю!» — хотел уже класть трубку и тут услышал:

— Кирилл хочет тебя видеть.

Варя есть Варя: ни «здравствуй», ни имени — ждала, убеждалась, что у телефона я, а не Кира. Голос напряженный, я даже не сразу узнал её.

— Кирилл просил меня позвонить.

На меня вдруг нашел панический страх.

— Что? Что случилось?

Всю жизнь мы страшимся несчастий, заранее ждем, а они застают нас врасплох.

— Ты скажи правду, случилось что-нибудь?

— У Кирилла инфаркт.

— Когда? Сегодня ночью?

Мне представилось, что именно этой ночью случалось — за всю суету и ничтожество мыслей, которые одолевали меня.

— Сегодня одиннадцатые сутки.

И, не отвечая на мои испуганные вопросы, назвала номер больницы, сказала, как найти.

— Пускают когда? В какие часы?

— К нему пустят.

И положила трубку. Я сел. К нему пустят — это значит, состояние тяжелое.

— У Кирилла инфаркт.

Мы сидели и молчали. Потом Кира сказала неуверенно:

— Я бы поехала вместо тебя, но ты ведь знаешь…

— Куда? В больницу?

У нее действительно мужской голос, потому Варвара так долго убеждалась.

— В больницу я бы тоже поехала. По-моему, ты знаешь, у нас с Кириллом всегда были и есть самые добрые…

— Какое сейчас это имеет значение? Неужели это сейчас выяснять?

— …И если бы не Варвара…

— На черта нам этот твой солярий. Нас двое, кому там сидеть? Неужели потому, что у Кузьмищевых солярий…

— Он мой ровно столько же, сколько и твой. Ты сам решил…

Ее спокойный тон, каждое ее слово — все раздражало меня сейчас.

— Неужели у меня сейчас солярий в голове, когда у брата инфаркт!

— Пожалуйста, не езжай. Твою манеру я знаю: когда что-нибудь случается, виновата я. Мы три недели ждали этих плотников, не езжай, пожалуйста. Они, во всяком случае, не заинтересова-ны, их рвут на части.

— И не придут они, я уверен!

— Я бы поехала, но тут все-таки нужен мужчина. Это тот случай, когда я не могу тебя заменить.

«А где, в чем ты можешь меня заменить? — хочется мне ей сказать. Лекции за меня читать?..»

— Если бы я еще специально не созвонилась с Кузьмищевыми…

Она идет на балкон посмотреть вниз, а я сижу между телефоном и балконной дверью.

— Он уже здесь, — говорит Кира, просияв улыбкой. Эта улыбка у нее всякий раз вблизи людей, стоящих высоко.

Я тоже выхожу на балкон и вижу, как под нами, плоская отсюда, пятится к подъезду новая «Волга» со вспыхивающими красными стоп-сигналами, самая новая, самая умытая изо всех, что стоят во дворе. Она собственная, но черная, это тоже особый знак отличия.

Было бы это такси, дал рубль, и до свидания. Но в этой «Волге» зять Кузьмищевых, только что вернувшийся из-за океана. Я не могу, не имею права ехать, но отказаться невозможно — он специально с другого конца города ехал за мной. Он как раз вышел из машины, весь в экспортном исполнении, вернее, в импортном — я всегда путаю, — разминаясь, глянул вверх. Жена радостно машет ему, я машу, и ту же самую улыбку, что у нее, я чувствую на своем лице.

— Ты с ним и вернешься, — успокаивает Кира. — Он туда на полчаса только, ты тоже не задерживайся. И пожалуйста, не давай ничего плотникам вперед, я знаю их. Ни в коем случае не давай!

Зять сидит уже за рулем, оттуда изнутри распахивает передо мной дверцу.

— Кидайте «дипломат» на заднее сиденье, — и небрежным жестом указал на дорогие финские чехлы. — Пристегнемся на всякий случай. Нет, усилий тут не надо, все делается без приложения сил.

В его жестах, в мягких пальцах, в словах, в выражении глаз привычка ухаживать. Щелчок — я пристегнут. Щелчок — звучит стереофоническая музыка: сверху, сзади, отовсюду. Тон бархат-ный, обволакивающий. Маленький вмонтированный магнитофон, яркая кассета.

— Это «Грюндиг», — перехватил он мой взгляд. — Тут надо им отдать должное.

Звучит музыка, неслышно идет машина.

— Курите?

В белой руке яркая пачка «Винстона», словно сама выпрыгнула из рукава. Все как в загра-ничном фильме, как мы себе представляем заграницу.

— Спасибо, бросил!

— Как я вам завидую! Там невозможно не курить. Обстановка. Постоянное напряжение… Самоконтроль. Вам не помешает?

— Пожалуйста, пожалуйста.

Прямая трубка в зубах, с ней вместе выдвинут подбородок, профиль морского волка.

— Я опущу стекло, чтоб вас не раздражало.

— Пожалуйста, пожалуйста. А наша машина, знаете ли, как назло, в ремонте.

Что я говорю? У меня душа обмирает от страха за брата, а я этому мальчишке, этому статисту двухкопеечному, говорю, что у нас тоже есть машина. Зачем? Для чего мне все это?

— Да-а, наш сервис… Наш сервис ненавязчив: не спрашивают, не предлагаем… Вот тут им надо отдать должное. Когда возвращаешься оттуда, заходишь в наши магазины… — Он зажмурил-ся. — Необходимо время для акклиматизации.

Одна рука на руле, другая раскатывает на колене целлофановое портмоне с табаком «Кэп-тэн», большой палец набивает трубку, глаза следят за дорогой. И этот разговор, доверительная критика в дозволенных рамках.

— …Для них машина — продолжение спальни, продолжение кухни. Тапочки, банки кока-колы… Вы, конечно, бывали в Штатах?

Он прекрасно знает, что в Штатах я не бывал, все он про меня знает. Но сладкий запах трубочного табака, ритмы музыки, мягкий, обволакивающий голос… Опять мне зачем-то нужно допрыгивать до его уровня, показать, что мне тоже доверяют.

— В Европе все больше, знаете ли… За океан как-то не приходилось, как-то, знаете ли, в стороне от научных интересов.

— Надо. Все-таки надо побывать.

Голос, глаза сочувственные, он понимает естественное нежелание советского человека и уговаривает переступить через «не хочу».

— Один раз это нужно увидеть.

— Вы сейчас оттуда?

Он вдруг начинает выстукивать машину — панель, над панелью — особым, чутким, тревож-ным постукиванием ладони. Машина отвечает ему сокровенно. Тревога напрасна — все работает как должно, полный порядок.

— Нет, в этот раз Канада. Ужасная бездуховность! Идешь по улице… Впрочем, там все ездят. Ездят и паркуются, ездят и паркуются. Но вот случилось — идешь по улице. Мужчины жужжат; «Долларе, долларе, долларе…»

И повернул ко мне самозатемняющиеся, темные на свету американские, или канадские, или какие-то еще — черт их знает какие! — очки, самые последние, самые модные, модней, чем у моей невестки. Он не дипломат, кажется, даже и не торгпредовский работник: жена говорила, что-то по сервису там, не знаю точно.

— …А вот работать они умеют, в этом надо им отдать должное. Если нашим товарищам показать, как там работают, боюсь, не захотят. Получать хотят. А работать так не захотят. Да-а, деньги там зря не платят, умеют считать доллары.

И вновь быстрое, на ходу выстукивание машины, а от нее в приклоненное ухо успокаиваю-щий отзвук. Взаимопонимание вещи и человека, интимное единение душ.

Под это выстукивание, овеваемый музыкой и волнами сладкого трубочного табака, я мчусь, а страх и раскаяние гнетут меня. Брат, родная кровь. Нас ведь с ним только двое осталось. Мы живем в одном городе, в сорока минутах езды друг от друга, а я на одиннадцатые сутки узнаю, что у брата инфаркт. И даже сейчас не к нему еду, а от него, когда надо все бросить и мчаться. Как же так? Мы ведь привязаны друг к другу, брат любит меня, я знаю, и я его люблю. Но поссорились жены.

Последний раз мы встретились в метро — случайно на эскалаторе увидали друг друга. Он подымался, я спускался, мы, стоя, сближались в двух встречных потоках и одновременно наткнулись глазами друг на друга. И обрадовались, от сердца обрадовались. Но пока я сбежал по эскалатору и вновь поднялся наверх, прошло время, и встреча получилась неловкой. «Эх, брат!..» — только и сказал он мне взглядом.

Глава IV

Плотники явились, когда я, прождав час с лишним, упустил машину, изнервничался, наконец решил плюнуть и уже запирал дачу, вот тут они явились. Все трое были выпивши слегка. Поздоровались солидно. Командовал младший по годам, к нему обращались «Василь Николаич», он их звал: Данилыч, Лексеич. Я объяснил, что надо сделать, какой объем работ. Слушали, как не главное, словно бы главное им самим было известно и не глядя. Пошли смотреть материал.

— Сырой, — сказал Василий, взяв доску и отбрасывая тут же. И Данилыч сказал:

— Сырой.

Лексеич — он был в шляпе из соломки — и глядеть не стал.

— Прям из болота.

Поглядели друг на друга, помолчали с сомнением. Я почувствовал неуверенность.

— Распил плохой, — сказал Данилыч и обломанными ногтями поскреб лысину. Василий вдруг оживился:

— Во, глядите!

Он взял доску, поставил на ребро, будто стрелять из нее собрался, один глаз прижмурен, в другом рыжем глазу острый охотничий блеск. Дыша луком и перегаром, охотно объяснял:

— Вон она, вон она, волной идет.

Ребро доски действительно шло волнами.

— На пилораме солдаты работают, — глаз не разлепляя от важности, ронял Лексеич презрительно. И Данилыч подтвердил:

— Солдаты пилят, больше некому.

Василий отбросил доску, сказал мне строго:

— Надо подумать.

— Думайте, — я отошел, показывая свою незаинтересованность, а еще и затем, чтобы дать им сговориться о цене. До автобуса оставалось сорок минут, идти туда, если быстро, минут десять. Опоздать на автобус я никак не мог, иначе я опаздывал на лекции. О больнице вообще старался не думать — по всем человеческим законам я сейчас должен был быть там, а не здесь.

Когда я возвратился, они живо, громко говорили на своем языке, и чаще других повторялось слово «мауэрларт», которое трезвому языку проворотить нелегко, и еще звучало слово «забирка». Я подошел. Замолчали. Уперев ладони себе в ягодицы, Василий из-под надвинутого на глаза козырька стал глядеть на конек крыши снизу вверх: