Меньшой потешный — страница 2 из 13

— Да, занятно бы поглядеть, — заметила кума. — Позавчера мне одного из таких карлов на Неглинной показывали: Комаром называли. И впрямь, как есть мизгирь.

— А это первый же нонече карла царский, Никита Комар… Да! Развеселое в те поры житье при Дворе было, — с сожалением прибавила Спиридоновна. — Живали мы тогда с царем, с царицей все больше в Преображенском: очень уж обоим полюбилося. И до Сокольницкой рощи недалече, где тешился покойный государь охотой соколиной.

— А как преставился государь Алексей Михайлыч? Кормилица царская испустила вздох и рукой махнула.

— Тут, милая, все обернулося! Осталось после царя-то три царевича: царевич Феодор, царевич Иван да мой Петруша. На престол родительский воссел, вестимо, старший. На Верху же, в Кремле, около молодого даря Феодора Алексеевича проявились, заорудовали новые припадочные лица (любимцы): Языковы да Лихачевы, а над всем-то, — прибавила Спиридоновна, понижая голос, — девичий терем сестриц-царевен.

— Терем! А сколько их было, дочерей-то, у блаженной памяти государя Алексея Михайловича?

— Да ни много ни мало — шесть душ[1]. Из шести же третья царевна Софья Алексеевна всех прочих умней, хитрей и отважней. Братец ее царь Феодор Алексеевич с младых ногтей хворый был, хилый, не жилец на сем свете. Царил словно бы он, а на самом деле — терем. Когда ж приключилась с ним последняя смертная хворь (упокой Господь его душу!), царевна Софья, противу исконного обычая девичьего, вышла из терема к больному брату, до самого смертного часа ни на шаг его уж не покидала, из своих рук лекарства ему подносила…

— Стало, душевно болезновала об нем?

— А уж там понимай, как хочешь. Только по ее же, слышь, приказу, у великого боярина нашего Матвеева, хошь ничем таким, кажись не провинился, первым делом, якобы у последнего преступника, все, имена отобрали, самого же за тридевять земель на житье спровадили, куда Макар телят не гонял[2]. Родных братьев матушки-царицы, Нарышкиных — Ивана да Афанасия — тоже от Двора удалили.

— А другие-то два брата-царевича что?

— Царевича Ивана покуда не тронули в его кремлевских палатах, зато нам с царицей да меньшим царевичем, Петром Алексеевичем, из нашего Преображенского ни шагу не велено делать.

— Да, сказывали об этом, помнится, и у нас на деревне. А как не стало царя Феодора Алексеевича, так пошла сейчас эта смута стрелецкая?

Царская кормилица осенилась крестом.

— Не поминай лучше, ох, не поминай! Только вспомню — дыбом на голове волос встанет, слеза прошибет. Сколько народу православного тут задаром было погублено — и счету нет. Сам добрый боярин наш Матвеев, что едва лишь был возворочен ко Двору из опалы, сложил голову победную… Вечная память мученикам Божиим!

— А кончилось дело все же тем: что меньших двух царевичей, Ивана да Петра, вместе на царство венчали?

— Для виду, точно, венчали, над обоими же, как над малолетками правительницей царевну Софью нарекли: сила воинская — стрельцы были за нее. Как ле-тось в Грановитой Палате завели этот великий спор с раскольниками, на царском седалище хошь и воссел мой Петр Алексеевич, а вкруг него все царское племя, старшее и младшее, — однако царевна-правительница уселась в переднем углу, рядом со светлейшим патриархом, так что ей словно бы принадлежало из всей царской семьи первое место. И в церквах тоже архидьякон во многолетнем поздравлении кличет правительницу наравне с братьями-царями, а опосля уж в особину прочих цариц и царевен.

— Ну, Петр Алексеевич еще юн, можно сказать, птенец, — вставила кума, — но старший царь, Иван Алексеевич, чего смотрит?

Спиридоновна горько усмехнулась.

— Хошь и старше он возрастом чуть не на шесть годков (семнадцатый год ведь в исходе), да Господь беднягу кругом обидел: скудоум, слышь, маломочен, подслеповат и косноязычен. Зато милый птенчик мой, Петр Алексеевич, как есть орленок: чует, что посажен в клетку, и, знай, на волю рвется. Просвети его Бог, открой ему очи! И нынче вон куда урвался — испробовать крылья! Сердце только у меня за него не на месте: как бы коршуны ненароком не налетели, не заклевали!

III

В таких разговорах две кумушки шли себе да шли незаметным подъемом гористого правого берега Москвы-реки, среди загородных садов и рощиц, пока не миновали села Воробьева, за которым против крутой излучины реки, на высшей точке Воробьевых высот показалась конечная цель их странствия — с десяток поставленных на высокие лафеты орудий с копошившимися около них пушкарями. Не на шутку заинтересованный беседой царской кормилицы с ее приятельницей, Алексашка теперь обогнал их и минуты две спустя очутился около самых пушек.

Открывшаяся внизу, под крутизною, обширная картина Москвы, на которую в 1812 году, как известно, загляделся сам Наполеон, не могла на этот раз занять нашего пирожника, неоднократно бывавшего уже здесь. Все внимание его приковал к себе распоряжавшийся пушками приземистый, но коренастый, с выпяченной грудью и внушительным брюшком пожилой мужчина в треуголке и капитанском мундире с красными отворотами, в высоких ботфортах и лосиных перчатках.

Алексашка хорошо знал его. То был огнестрельный мастер Симон Зоммер, выписанный за год назад из Неметчины для обучения царского войска «огненному бою» и назначенный тогда же капитаном в выборный полк думного генерала Аггея Алексеевича Шепелева. Несмотря на забавный ломаный русский язык, которым Зоммер отдавал орудийной прислуге последние приказания, ни сама прислуга, ни толпившиеся в стороне зеваки не смели выказывать слишком явно свою веселость: строгая воинская выправка иноземного капитана, его быстрый, пронизывающий взор из-под нависших серебристых бровей и повелительный, немного сиповатый голос внушал всякому если не уважение, то безотчетный страх.

Поэтому дерзость нашего мальчугана, остановившегося с лотком своим перед самым его носом, должна была тем более удивить господина капитана, который и разразился громовым раскатом:

— Sapperlot-Kreuz-Schock-Donnerwetter und Granaten!..

Но Алексашка был не из робкого десятка; с заискивающей улыбкой он почтительно-фамильярно снял с кудрявой головы обношенный войлочный колпак и довольно бойким немецким языком пожелал суровому немцу-пушкарю доброго утра, прибавив, что господину капитану нижайше кланяется фрау Елена.

Омраченные черты Симона Зоммера прояснились. Он и сам узнал теперь в краснощеком, пригожем пирожнике питомца-приживальца своей старушки-землячки Елены Фадемрехт, жившей с мужем и многочисленным потомством в пригородной Немецкой Слободе.

— So! Bist du das, Kleiner? (А! Это ты малец?) — промолвил он. — Что, фрау Елена, видно, свежих пирогов опять напекла?

— Самых отменных и горячих, — отвечал шустрый продавец, откидывая с лотка полотно. — Не угодно ли откушать?

— Спасибо, друг: видишь, не до того. Вот пожалует его царское величество, за делом, может, проголодается и потребует. Тогда смотри, чтобы хватило, да чтобы не остыли.

— А господин капитан кликнет меня?

— Я-то тут причем?

— Да уж коли господин капитан замолвит за нашего брата словечко, — молодой государь наш, верно, не оставит своей милостью, — вкрадчиво говорил Алексашка, старательно, однако, по доброму совету огнестрельного мастера, прикрывая опять свой лакомый товар, чтобы не остыл.

Зоммер только рукой отмахнулся: не до тебя, мол, и в явном нетерпении отрядил одного из своих пушкарей к Воробьевскому дворцу разузнать, скоро ли наконец молодому царю благоугодно будет пожаловать. Алексашка отретировался в толпе, которую два стражника с бердышами на плечах держали в почтительном отдалении.

— Ты, парнюга, куда полез! — зычно гаркнул на нашего пирожника один из стражников. — Вот я тебя! Давай, что ли, сюда твоих пирогов, да живо!

— Оботри сперва свое неумытое рыло! — огрызнулся тот, а сам благоразумно юркнул за ближайших зрителей, которые наградили его грубое острословие дружным смехом.

— Что, что такое? — озлобился стражник и с бердышем в приподнятой руке кинулся вслед за сорванцом.

Толпа раздалась по сторонам, и Алексашке ничего не оставалось, как прибегнуть к хитрости: уверить, будто пироги у него заказаны для самого царя Петра Алексеевича.

— Так бы и сказал! — буркнул стражник. — Ну, вы, зубоскалы! Что напираете? Грому на вас нет!

В это время по пути из города донесся быстрый стук лошадиных копыт. Симон Зоммер, заслонив глаза ладонью от бивших ему в лицо лучей невысоко стоявшего солнца, насупив бровки, засмотрелся по направлению топота. В облаках пыли мчался во всю конскую прыть, распустив удила, одинокий всадник, молодой стрелец из стражи царевны-правительницы Софьи Алексеевны.

— Ну? — спросил Зоммер, когда тот соскочил наземь и приблизился к нему.

— Благоверная государыня царевна наша повелеть изволила отнюдь не зачинать огненной пальбы, поколе сама сюда не пожалует, — отрапортовал с формальным поклоном гонец.

— Царевна персонально будет приезжать? — недоумевая, переспросил по-русски Симон Зоммер, и решительно покачал головою. — Этого быть не может!

— Вестимо, врет, господин капитан, — позволил себе ввернуть слово старший из пушкарей. — Царевна хоть и грамотейница, да девица степенная, разумная. С самого того спора раскольничьего из терема, слышь, ногой не ступила, в горенке своей, чай, шелковые кошельки только да пояски вышивает, бисерны лестовки вяжет…

— Молчать! — с сердцем оборвал капитан забывшего субординацию подчиненного и повторил по адресу гонца свое прежнее: — Этого быть не может!

— Но коли выслала меня вперед, стало — будет, — возразил тот.

— Не мое дело — государево дело!

И упрямый старик круто повернулся к гонцу спиною.

IV

Посланный на рекогносцировку пушкарь вернулся в это время и донес капитану, что государь идет сейчас от дворца.

— Идет! Идет! — загудел кругом Алексашки и заволновался народ.