Некая легкая меланхолия, однако, выглядывает из лиц греческих статуй: словно они несколько подавлены принципом Меры, предустановленным пределом, границами свободы… Они дают свое согласие сему, как справедливому, но это ограничивает личность, «я», творчество, свободу, дерзание и усилие… И это уже свойство «Фаустианской души» (в терминах Шпенглера) человека Нового времени: преступать через пределы и принцип Меры, врожденный в «Аполлоновой душе» грека, – в усилии к абсолютной свободе и в воле к осуществлению своего «я», личности.
Что же до греческого Логоса, то наиболее ценный вклад эллинского ума в философию мировую, помимо диалектики, – их способность выражать свои идеи и понятия в философских МИФАХ, символах, образах… Миф есть такая форма человеческой мысли, которая способна постигать Бесконечное Бытие, Универсум нашими малыми конечными средствами и силами, примерами, – не впадая при этом в ту «дурную бесконечность» обоснований одного другим, предыдущим, куда проваливается рассудочная мысль в цепи своих последовательных выкладок причинно-следственных… А миф самоопорен: сразу хватает быка за рога, цепляет кусок Истины и самодержится в Познании. Миф есть, с одной стороны, – рассказ, сказочка, чудесная история, которую можно бабушке рассказывать ребенку на сон грядущий, а с другой стороны – в нем философическое видение, прозрение, подход к самым мистериальным глубинам Бытия, к Абсолюту. Ибо, подобно богам Олимпа, которые нисходят на землю, окутанные облаком, чтобы не слепить зрение смертных, так и Абсолют является в притчах и мифах в некоем «кенозисе» = самоумалении, как и Бог в облике своего Сына, Иисуса, который тоже притчами глаголал и объяснял это апостолам тем, что они пока – как дети, кого надо питать молоком и разжеванной пищей, а когда возрастут во Духе, тогда им можно будет напрямую вещать тайны царствия небесного. Пока же, в силу малости и ограниченности, их души и умы не имеют пространства воспринять, вместить и содержать-усвоить высшую Истину.
В «Бхагавадгите», философской книге индийского эпоса «Махабхарата», есть песнь, где герою Арджуне дается откровение-явление «тысячеликой формы» Брахмо (Абсолюта). И это оказывается невыносимо очам и психике смертного, так что лишь с помощью своего колесничего, в котором бог Кришна воплотился, смог Арджуна взглянуть на Брахмо и не сгинуть. Те бесконечные множества существ, уровней и понятий, что мы можем воспринять по частям, в последовательности, перебором одно за другим и то с великим напряжением ума, – в таком откровении даются в одновременности! Представьте дирижера симфонического оркестра, кто должен сразу слышать 100 инструментов, умножьте это… – и трудность такого восприятия может представиться вам. Кстати, Моцарт говорил, что он слышит сочиняемую симфонию (которая есть последовательность развития и звучания во времени) сразу, как художник видит картину. Но это – способность гения…
Итак, перед человеческим умом парадоксальная задача: как совместить конгруэнтно (как выражаются в геометрии при наложении фигур друг на друга) Бытие – и «я»? В решении этой задачи философы изощряют свой гений и создают ту роскошную ткань многих систем и методов, что нам являет история человеческой Мысли.
Особенно Платон был несравненен в изобретении философских мифов. Вообще-то нет более мощного средства сразу уловить и передать сущность Бытия, философское видение мира, нежели через миф. Идея дается тут не в абстрактной форме некоего схоластического рассуждения, но как живой рассказ с широким, символическим значением. Мифы Платона аналогичны античным статуям. Миф есть идея-статуя. Кстати, слово «идея» происходит от индоевропейского корня (v)id, который означает «вид», «видение».
Миф о ПЕЩЕРЕ в Седьмой книге «Государства» – быть может, самый известный и характерный для Платонова метода представлять свои идеи. «Вообрази себе людей как бы в подземном пещерном жилище, которое имеет открытый сверху и длинный во всю пещеру вход для света. Пусть люди живут в ней с детства, скованные по ногам и по шее так, чтобы, пребывая здесь, могли видеть только то, что находится пред ними, а поворачивать голову вокруг от уз не могли. Пусть свет доходит до них от огня, горящего далеко вверху и позади них, а между огнем и узниками на высоте пусть идет дорога, против которой вообрази стену, построенную наподобие ширм, какие ставят фокусники пред зрителями (какая мизансцена сложная с декорациями вымышляется! И не диво: Платон ведь был и поэт, автор трагедий, и хорег – их постановщик, “режиссер”. – Г. Г.), когда из-за них показывают свои фокусы. – Воображаю, – сказал он. – Смотри же: мимо этой стены люди несут выставляющиеся над стеною разные сосуды, статуи и фигуры, то человеческие, то животные (вот: животный символизм, не растительный – характерен для эллинов. – Г. Г.), то каменные, то деревянные, сделанные различным образом, и что будто бы одни из проносящих издают звуки, а другие молчат. – Странный начертываешь ты образ и странных узников, – сказал он. – Похожих на нас, – промолвил я. – Разве ты думаешь, что эти узники на первый раз как в себе, так и один в другом видели что-нибудь иное, а не тени, падавшие от огня на находящуюся перед ними пещеру? – Как же иначе, – сказал он, – если они принуждены во всю жизнь оставаться с неподвижными-то головами? – А предметы проносимые – не то же ли самое? – Что же иное? – Итак, если они в состоянии будут разговаривать друг с другом, не думаешь ли, что им будет представляться, будто, называя видимое ими, они называют проносимое? – Необходимо. – Но что, если бы в этой темнице прямо против них откликалось и эхо (вспомните эллинский миф о нимфе Эхо! – Г. Г.), как скоро кто из проходящих издавал бы звуки, к иному ли чему, думаешь, относили бы они эту звуки, а не к проходящей тени? – Клянусь Зевсом, не к иному, – сказал он. – Да и истиною-то, – примолвил я, – эти люди будут почитать, без сомнения, не что иное, как тени. – Весьма необходимо, – сказал он. – Наблюдай же, – продолжал я, – пусть бы, при такой их природе, приходилось им быть разрешенными от уз и получить исцеление от бессмысленности, какова бы она ни была; пусть кого-нибудь из них развязали, вдруг принудили встать, поворачивать шею, ходить и смотреть вверх на свет: делая все это, не почувствовал ли бы он боли и от блеска не ощутил ли бы бессилия взирать на то, чего прежде видел тени? И что, думаешь, сказал бы он, если бы кто стал ему говорить, что тогда он видел пустяки, а теперь, повернувшись ближе к сущему и более действительному, созерцает правильнее?..» И далее: если бы кто из них поднялся вверх и побыл в свете и увидел истинное, а потом вернулся бы вниз в пещеру и стал бы им рассказывать о том, что видел, «не возбудил ли бы он в них смеха и не сказали бы они, что, побывав наверху, он возвратился с поврежденными глазами и что поэтому не следует даже пытаться восходить вверх?..» (Государство, 514 А – 517 D).
Прекрасно и впечатляюще тут дана экспозиция идеалистической философии, согласно которой мир и предметы, факты и понятия, среди которых мы живем, суть не что иное, как тени истинных сущностей, которые существуют в чистом свете вверху и могут быть восприняты нами в форме «идей» = Видей!.. Эту же самую философскую проблему выразит позднее Кант в различении ноумена («мыслимого») и феномена («явленного»).
Но есть именно греческий акцент в мифологеме Платона. Греки = горцы знакомы с пещерами. И диалог между Пещерой и Светом в открытом пространстве – это диалог между Небом и Подземным миром, между богами Олимпа – богами поколения Зевса, чья субстанция есть огонь и свет, – и поколением их отцов и матерей, титанов. Битва между ними описана в «Теогонии» Гесиода: там боги-олимпийцы под предводительством Зевса с помощью перунов огня выжгли сыро-земный Хаос, в каком обитали еще мокрые, хтонические титаны, и образовали Космос, установив всему меру и зазоры пустот между существами и вещами. Титанов же сбросили в Тартар, где они обитают наподобие узников Платоновой «пещеры». Однако они унесли с собой некое знание о Бытии, которое не может принципиально быть воспринятым при свете (подобно тому, как некоторые растения и химические соединения разлагаются, теряют свою сущность, свою истину на свету). Это сокровенное знание сообщается земным смертным как некое эзотерическое ведение – «Веды» – оракулами и пифиями-сивиллами-ведуньями-вещуньями, «ведьмами», кто обитают в пещерах в испарениях недр. Это – сакральное, хтоническое (= подземное) знание Матери-и Природы, Земли, ее души, внутри которой Аид и Персефона обитают, передавалось также в мистериях – Элевсинских, Дельфийских, орфических, в дионисиях («вакханалиях» – в Риме). Это массовые празднества, хоровые, разгульные – обычно приуроченные к весеннему возрождению Природы, Жизни. Если оракул – обращен к личности и давал персональное знание, то мистерии – хорово-общественные акты научения, образования и воспитания. Но они принципиально нощны: сам термин «мистерия» = «таинство». И туда допускались не все, но «посвященные» – особенно в мистерии орфиков, последователей Орфея, интеллектуалов, пифагорейцев. Хотя точнее бы тут говорить не «по-свящ-енные», а «при-ТЕМ-ненные»… Это сокровенное знание влекло и философов, и поэтов. Орфей, Одиссей – посещали царство мертвых, приникали к его испарениям и духам-подсказам. И сам Платон был инициирован в орфические мистерии. Впоследствии Ницше обозначил эти два начала в бытии и два типа знания – как Аполлоновское и Дионисийское. Первое – рациональное, световое; второе – иррациональное, мистическое… Первое – закон, космос, порядок; второе начало – стихийная жизненная сила Эроса, Природы… И т. п.
Другой вариант картины греческого Космоса дан Платоном в диалоге «Федон»:
«…Во-первых, если Земля кругла и находится посреди неба (я подчеркиваю основные идеи греческого миросозерцания. – Г. Г.), она не нуждается ни в воздухе, ни в иной какой-либо подобной силе, которая удерживала бы ее от падения, – для этого достаточно однородности