Это значит, с другой стороны, что почти не найдешь осязаемых следов прошлой жизни кочевого народа. Кочевой народ, принцип жизни которого: «Все мое ношу с собой»[21], не может опредмечивать себя ни в городах, ни в храмах, ни в статуях, ни в письменности, ни в удобренной земле, ни в ирригационных системах. По отношению к этой вещественной форме опредмечивания кочевой народ играет отрицательную роль. Это – народы-ферменты, движущиеся в порах истории. Они – орган и орудие развития, исторического движения. Но сами почти не развиваются именно потому, что их движение уходит в пространство (смена мест), а не во время (смена обществ на одной земле).
Отсюда уже априори можно сделать важное предположение о мировоззрении кочевых народов: понятие пространства у них должно превалировать над понятием времени (у земледельцев, очевидно, – наоборот). И наибольшее разнообразие и расчленение имеют, вероятно, пространственные отношения в их космосе.
При том, что мал, не плотен предметный посредник между людьми и миром, более тесны и активны их прямые, непосредственные связи. Жизнь мироздания прямее переливается в жизнь, поступки и мысли человека. Человек здесь космичнее. Особой жизненностью, населенностью обладает для кочевого народа «пустая территория», где вроде «ничего нет»: киргиз не осязает в степи следов своих предков, но помнит, что они здесь витают, ощущает их присутствие, видит внутренним зрением. Это рельефно выявлено Ч. Айтматовым в повести «Верблюжий глаз». Людей послали осваивать целинную землю. Но ведь «целиной» назван Анархай! – «колыбель» (если можно таким домашне-земледельческим предметом обозначить «корень» – опять земледельческий термин) Киргизии, точнее – киргизского народа.
«Вот он древний, легендарный Анархай!..
Мы гнались за горизонтом, а он все уходил от нас по мягким размытым гребням далеких увалов, открывая за буграми все новые и новые анархайские дали»[22].
Пустая земля. Ни души.
– Как ни души? Не слышишь разве, что она обитаема?
«Машина мчалась по едва приметной дороге, затерявшейся среди чуть всхолмленной зеленеющей степи, слегка подернутой вдали голубоватым туманом».
– Вот они, первые живые обитатели пространства: «всхолмленная зеленеющая степь», «голубоватый туман». Но слушай дальше:
«Земля еще дышала талым снегом. Но в волглом воздухе уже различим был молодой горький запах дымчатой анархайской полыни, ростки которой пробивались у корневищ обломанного прошлогоднего сухостоя. Встречный ветер нес с собой звенящее звучание степного простора и весенней чистоты».
– Какое пестрое население из стихий космоса оказывается здесь, какая интенсивная и бодрая жизнь идет![23] А что, думаешь, только силы природы здесь обитают? Оборотись в измерение времени, и ты услышишь, как затаилось прошлое: пути народов пролегли здесь.
«И чудилось мне, что слышу я голоса минувших времен. Содрогалась, гудела земля от топота тысяч копыт. Океанской волной с диким гиканьем и ревом неслась конница кочевников с пиками и знаменами наперевес. Перед моими глазами проходили, страшные побоища. Звенел металл, кричали люди, грызлись, били копытами кони. И сам я (это юноша-рассказчик въезжает в Анархай. – Г. Г.) тоже был где-то в этой кипучей схватке… Но утихали бои, и тогда рассыпались по весеннему Анархаю белые юрты, над стойбищами курился кизячный дымок, паслись вокруг отары овец и табуны лошадей, под звон колокольцев шли караваны верблюдов, неведомо откуда и неведомо куда…» (образ неограниченного космоса. – Г. Г.).
Вот ведь какая полная цветущая жизнь бывала здесь. А ты говоришь: «Целина»!.. Ты, самоуверенный современник, мнишь себя первым существом, одаренным разумом, что вступает на эту землю, и едешь «осваивать целину». А еще неизвестно: это, может быть, Анархай, видавший виды, осваивает тебя и вас – новое племя и поколение людей: а ну-ка, покажите, на что вы способны? И это, может быть, Анархай призвал вас, чтобы вами, как орудиями, возродить в себе жизнь…
Словно чуя эту притягивающую власть одушевленного Космоса, юноша-рассказчик и себя и современность начинает видеть со стороны, как бы глазами Анархая: «Протяжный, раскатистый гудок паровоза вернул меня к действительности. Закидывая на вагоны густые клубы дыма, паровоз уходил, словно конь на скаку с развевающейся гривой и вытянутым хвостом».
Да это же «конь-огонь»! Нас подвело к первой конкретизации нашего исходного общего положения: «пространство» – «помещение» теперь предстает в своих атрибутах: «конь» – «железная дорога», – подробнее: образность, связанная с конем и миром железной дороги. Пространство (физическое и духовное), в котором происходит действие в повестях Айтматова, имеет четкие границы: там, где гуляет конь, – и там, где он шарахается. Черта железной дороги обозначает край айтматовского света. И действие происходит в этих пределах, от сих до сих, до железной дороги – исключительно. Что там, за ней, в ее мире – уже словно не нашего ума дело. Она буквально как deus ex machina, как сила судьбы, все узлы разрешающей, точнее: разрубающей, – выступает. На станцию, на разъезд спасаются от погони из аила Джамиля и Данияр. Лишь в обрамлении, в эпилоге повести «Тополек…» есть поезд и купе, везущие героев в куда-то…
Анархайская жизнь в «Верблюжьем глазе» начинается в тот момент, когда люди «пересекли железную дорогу у затерянного в степи разъезда и двинулись дальше…». Железная дорога уводит одного за другим детей Толгонай на войну, и она, вместо сына, может лишь рельсы обнимать. В повести «Свидание с сыном» самая впечатляющая сцена – скачки между поездом и конем: отец догоняет поезд, чтобы увидеть сына.
Но обе грани: и пространство и помещение, и конь и железная дорога – необходимы: без них нет магнитного поля, в котором могло бы состояться действие. Ибо это не просто предметы, но предметы представительственные, из них излучаются целые системы мировоззрения и принципы жизни. Железная дорога представляет собой мир цивилизации, новое, будущее, идейное, духовное, то неведомое, х, открытое, беспредельное, куда будут уходить герои. Она нужна – чтобы было куда уходить. Конь представляет собой Космос естественно-природный, ведомый, несомый в крови, исходное состояние мира. Киргизу словно врождено ощущать и мыслить мир конем и о себе через коня рассуждать.
Каково же гносеологическое, так сказать, содержание этого мышления о мире через коня? В одной из народных песен проводится параллель между кобылой и коровой: «Десяток коров – пустяк, / Десяток коров никак / С десятком кобыл не сравнить. / От коровы молока попьешь – / И пасешь ее весь день, – / Кобылу в плуг запряжешь…»[24] – перечисляются все работы, которые на лошади сделаешь за день; и сама себя кормит, и то же молоко дает. Разница здесь такова: корова неподвижна, ты движешься и ее приводишь в движение. Лошадь же сама движется, а ты можешь с нею быть неподвижным. И это дороже, чем кто больше или меньше молока дает: корова, конечно, больше, – но это может быть дорого земледельцу, который, если сам не в силах поглотить все молоко, может его продавать или впрок и в запас откладывать в виде масла, сыра и т. д. Для кочевника же избыток молока – досада и обуза: доить еще, а девать некуда. Лучше бы меньше давала – лишь сколько на день нужно (бери пример с кобылицы, которая кумыса дает столько, сколько выпить можно, не больше) – зато хлопот бы меньше доставляла, сама бы себя кормила, неприхотлива была, как вон овца или верблюд, – и сама бы двигалась. Конь хоть и прихотливее в корме, чем овца и верблюд, но меньше, чем корова. Да на коня и не грех человеку поработать, ибо он дает главное – движение.
Корова – это земледельческая скотина, растение. Мало подвижна, как земля. Только в ней не годовой и сезонный, а суточный (полусуточный) цикл посева – жатвы: утром и вечером урожай молока собирают. В ней добро (молоко) вырастает, как злак, который сеют в неподвижную землю, и через некоторое время собирают урожай. То есть она – животное, работающее во времени (так же как вся жизнь земледельца – в опоре и расчете на время протекает), тогда как от коня ожидается расстояние, а приплод во времени (кумыс) – вещь более второстепенная и побочная.
Свинья – уже земледельчески городская скотина. Когда люди стали стеснены в территории, а от интенсивного земледелия прибыток начал лавиной наваливаться и некуда стало загнивающее и отбросы выкидывать, – тут уж свинья незаменима оказалась: так бы загрязнилась территория от гниющих отбросов, а теперь валится в эту живую ходячую помойку: свинья же всё съест. Ее утроба – наиболее абстрактный мыслитель. Она производит в мире всеобщую уравниловку: уравнивает тыкву со своим же только что рожденным поросенком, которого ненароком съест, картофельные очистки – с курицей и т. д. Она приводит вещи к единому знаменателю, превращает многое, различное – в единое. В этом отношении свинья, стирающая качества всех растительных и животных явлений разных, аналогична другим всеобщим эквивалентам – таким, как деньги, число, логическое понятие.
Свинья – чрево Земли, Аид продуктов, Тартар, куда жертвоприносится то, что нам негоже, – и глядь! – добром возвращается. К тому же она из животных наиболее неподвижна. На Кубани, например, вообще сажают поросенка в «домушку» и, когда нальется в борова, его жнут, – т. е. совсем как животное-растение произрастает…
Итак, для киргиза-кочевника главная добродетель животного и вообще живого существа (и человека) – самодвижение, а плодовитость, производительность, прирост – дело второе. Что это так, видно и в гимне овце: «Не пропадешь нигде с овцой: / Не замерзнешь в мороз зимой / В юрте, покрытой кошмой, / Или в пути под пургой. / Не пропадешь нигде с овцой. / Голоден будешь, овцу зарежь…»