Меня называют Капуцином. Избранная проза — страница 36 из 41

На улице собралась уже небольшая толпа. Уже раздавались свистки, и к месту ожидаемого происшествия, не спеша подходил маленького роста милиционер. Носатый дворник суетился, расталкивая людей и поясняя, что падающие с крыши могут вдарить собравшихся по головам. К этому времени уже обе Иды Марковны, одна в платье, а другая голая, высунувшись в окно, визжали и били ногами. И вот, наконец, расставив руки и выпучив глаза, падающие с крыши ударились об землю.


Так и мы, иногда, упадая с высот достигнутых, ударяемся об унылую клеть нашей будущности.

3–7 сентября 1940

«Я не стал затыкать ушей…»

Я не стал затыкать ушей. Все заткнули, а я один не заткнул, и, потому, я один всё слышал. Я, также, не закрывал тряпкой глаз, как это сделали все, И, потому, я всё видел. Да, я один всё видел и слышал. Но, к сожалению, я ничего не понял, а потому, значит, какая цена тому, что я один всё видел и слышал? Я даже не мог запомнить того, что я видел и слышал. Какие-то отрывочные воспоминания, закорючки и бессмысленные звонки. Вот пробежал трамвайный кондуктор, за ним пожилая дама с лопатой в зубах. Кто-то сказал: «…вероятно из-под кресла…» Голая еврейская девушка раздвигает ножки и выливает на свои половые органы из чашки молоко. Молоко стекает в глубокую столовую тарелку. Из тарелки молоко переливают обратно в чашку и предлагают мне выпить. Я пью; от молока пахнет сыром… Голая еврейская девушка сидит передо мной с раздвинутыми ногами, ее половые органы выпачканы в молоке. Она наклоняется вперед и смотрит на свои половые органы. Из ее половых органов начинает течь прозрачная и тягучая жидкость… Я прохожу через большой и довольно темный двор. На дворе лежат сложенные высокими кучами дрова. Из-за дров выглядывает чье-то лицо. Я знаю: это Лимонин следит за мной. Он смотрит: не пройду ли я к его жене. Я поворачиваю направо и прохожу через парадную на улицу. Из ворот выглядывает радостное лицо Лимонина. Вот жена Лимонина предлагает мне водку. Я выпиваю четыре рюмки, закусываю сардинками и начинаю думать о голой еврейской девушке. Жена Лимонина кладет мне на колени свою голову. Я выпиваю еще одну рюмку и закуриваю трубку. «Ты сегодня такой грустный», – говорит мне жена Лимонина. Я говорю ей какую-то глупость и ухожу к еврейской девушке.

<1940>

Власть

Фаол сказал: «Мы грешим и творим добро вслепую. Один стряпчий ехал на велосипеде и вдруг, доехав до Казанского собора, исчез. Знает ли он, что дано было сотворить ему, добро или зло? Или такой случай: Один артист купил себе шубу и якобы сотворил добро той старушке, которая, нуждаясь, продавала эту шубу, но зато другой старушке, а именно своей матери, которая жила у артиста и обыкновенно спала в прихожей, где артист вешал свою новую шубу, он сотворил, по всей видимости зло, ибо от новой шубы столь невыносимо пахло каким-то формалином и нафталином, что старушка, мать того артиста, однажды не смогла проснуться и умерла. Или еще так: один графолог надрызгался водкой и натворил такое, что тут пожалуй и сам полковник Дибич не разобрал бы что хорошо, а что плохо. Грех от добра отличить очень трудно».

Мышин, задумавшись над словами Фаола, упал со стула.

– Хо-хо, – сказал он лежа на полу, – че-че.

Фаол продолжал: «Возьмем любовь. Будто хорошо, а будто и плохо. С одной стороны сказано: возлюби, а, с другой стороны, сказано: не балуй. Может лучше вовсе не возлюбить? А сказано: возлюби. А возлюбишь – набалуешь. Что делать? Может возлюбить, да не так? Тогда зачем же у всех народов одним и тем же словом изображается возлюбить и так и не так? Вот один артист любил свою мать и одну молоденькую, полненькую девицу. И любил он их разными способами. Он отдавал девице большую часть своего заработка. Мать частенько голодала, а девица пила и ела за троих. Мать артиста жила в прихожей на полу, а девица имела в своем распоряжении две хорошие комнаты. У девицы было четыре пальто, а у матери одно. И вот артист взял у своей матери это одно пальто и перешил из него девице юбку. Наконец, с девицей артист баловался, а со своей матерью не баловался и любил ее чистой любовью. Но смерти матери артист побаивался, а смерти девицы – артист не побаивался. И когда умерла мать, артист плакал; а когда девица вывалилась из окна и тоже умерла, артист не плакал и завел себе другую девицу. Выходит, что мать ценится как уника, вроде редкой марки, которую нельзя заменить другой».

– Шо-шо, – сказал Мышин лежа на полу. – хо-хо.

Фаол продолжал:

«И это называется чистая любовь! Добро ли такая любовь? А если нет, то как же возлюбить? Одна мать любила своего ребенка. Этому ребенку было два с половиной года. Мать носила его в сад и сажала на песочек. Туда же приносили своих детей и другие матери. Иногда на песочке накапливалось до сорока маленьких детей. И вот однажды в этот сад ворвалась бешеная собака, кинулась прямо к детям и начала их кусать. Матери с воплями кинулись к своим детям, в том числе и наша мать. Она, жертвуя собой, подскочила к собаке и вырвала у нее из пасти, как ей казалось, своего ребенка. Но, вырвав ребенка, она увидела, что это не ее ребенок, и мать кинула его обратно собаке, чтобы схватить и спасти от смерти лежащего тут же рядом своего ребенка. Кто ответит мне: согрешила ли она или сотворила добро?»

– Сю-сю, – сказал Мышин, ворочаясь на полу.



Фаол продолжал: «Грешит ли камень? Грешит ли дерево? Грешит ли зверь? Или грешит только один человек?»

– Млям-млям, – сказал Мышин прислушиваясь к словам Фаола, – шуп-шуп.

Фаол продолжал: «Если грешит только один человек, то значит все грехи мира находятся в самом человеке. Грех не входит в человека, а только выходит из него. Подобно пище: человек съедает хорошее, а выбрасывает из себя нехорошее. В мире нет ничего нехорошего, только то, что прошло сквозь человека, может стать нехорошим».

– Умняф, – сказал Мышин, стараясь приподняться с пола.

Фаол продолжал: «Вот я говорил о любви, я говорил о тех состояниях наших, которые называются одним словом “любовь”. Ошибка ли это языка, или все эти состояния едины? Любовь матери к ребенку, любовь сына к матери и любовь мужчины к женщине – быть может это все одна любовь?»

– Определенно, – сказал Мышин, кивая головой.

Фаол сказал: «Да, я думаю, что сущность любви не меняется от того, кто кого любит. Каждому человеку отпущена известная величина любви. И каждый человек ищет куда бы ее приложить не скидывая своих фузеляжек. Раскрытие тайн перестановок и мелких свойств нашей души, подобной мешку опилок…»

– Хвать! – крикнул Мышин вскакивая с пола. – Сгинь!

И Фаол рассыпался к<ак> плохой сахар.

29 сентября 1940

Победа Мышина

Мышину сказали: «Эй, Мышин, вставай!»

Мышин сказал: «Не встану», и продолжал лежать на полу.

Тогда к Мышину подошел Калугин и сказал: «Если ты Мышин, не встанешь, я тебя заставлю встать». «Нет», – сказал Мышин, продолжая лежать на полу.

К Мышину подошла Селизнёва и сказала: «Вы, Мышин, вечно валяетесь на полу в коридоре и мешаете нам ходить взад и вперед».

«Мешал и буду мешать», – сказал Мышин.

– Ну знаете, – сказал Коршунов, но его перебил Калугин и сказал:

– Да чего тут долго разговаривать! Звоните в милицию.

Позвонили в милицию и вызвали милиционера.

Через полчаса пришел милиционер с дворником.

– Чего у вас тут? – спросил милиционер.

– Полюбуйтесь, – сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:

– Вот. Этот гражданин все время лежит тут на полу и мешает нам ходить по коридору. Мы его и так и этак… -

Но тут Кулыгина перебила Селизнёва и сказала:

– Мы его просим уйти, а он не уходит.

– Да, – сказал Коршунов.

Милиционер подошел к Мышину.

– Вы, гражданин, зачем тут лежите? – спросил милиционер.

– Отдыхаю, – сказал Мышин.

– Здесь, гражданин, отдыхать не годится, – сказал милиционер. – Вы где, гражданин, живете?

– Тут, – сказал Мышин.

– Где ваша комната? – спросил милиционер.

– Он прописан в нашей квартире, а комнаты не имеет, – сказал Кулыгин.

– Обождите, гражданин, – сказал милиционер, – я сейчас с ним говорю. Гражданин, где вы спите?

– Тут, – сказал Мышин.

– Позвольте, – сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:

– Он даже кровати не имеет и валяется прямо на голом полу.

– Они давно на него жалуются, – сказал дворник.

– Совершенно невозможно ходить по коридору, – сказала Селизнёва. – Я не могу вечно шагать через мужчину. А он нарочно ноги вытянет, да еще руки вытянет, да еще на спину ляжет и глядит. Я с работы усталая прихожу, мне отдых нужен.

– Присовокупляю, – сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:

– Он и ночью тут лежит. Об него в темноте все спотыкаются. Я через него одеяло свое разорвал.

Селизнёва сказала:

– У него вечно из кармана какие-то гвозди вываливаются. Невозможно по коридору босой ходить, того и гляди ногу напорешь.

– Они давеча хотели его керосином поджечь, – сказал дворник.

– Мы его керосином облили, – сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:

– Мы его только для страха керосином облили, а поджечь и не собирались.

– Да я бы и не позволила в своем присутствии живого человека сжечь, – сказала Селизнёва.

– А почему этот гражданин в коридоре лежит? – спросил вдруг милиционер.

– Здрасте-пожалуйста! – сказал Коршунов, но Калугин его перебил и сказал:

– А потому, что у него нет другой жилплощади: вот в этой комнате я живу, в этой – вот она, в этой – вот он, а уж Мышин тут в коридоре живет.

– Это не годится, – сказал милиционер. – Надо чтобы все на своей жилплощади лежали.

– А у него нет другой жилплощади, как в коридоре, – сказал Кулыгин.

– Вот именно, – сказал Коршунов.

– Вот он вечно тут и лежит, – сказала Селизнёва.