— сказала она.
— Прогони его, пожалуйста, — сказал дядя Хосров.
— А в чем дело?
— Он спрашивает, как зовут араба.
— Ну и что же? — сказала мама. — Ведь он ребенок ему любопытно. Скажи ему.
— Вот как! — простонал дядя. — И ты туда же! Родная сестра! Моя родная, бедная, опаленная сестренка.
— Ну ладно. Скажи, как зовут араба? — спросила она.
— Не скажу, — заявил дядя Хосров. — Не скажу, и все.
Он встал и ушел.
— Он и сам не знает, как его зовут, — объяснила мне мама. — И нечего тебе зря его раздражать.
Дня через три, когда дядя Хосров снова пришел к нам с арабом, я был в гостиной.
Дядя Хосров подошел прямо ко мне и сказал:
— Его зовут Халил. А теперь ступай отсюда.
Я вышел из дому и стал поджидать во дворе одного из своих кузенов. Прошло десять минут, никто не приходил, и я сам отправился к кузену Мураду и проспорил с ним целый час о том, кто из нас будет сильнее через пять лет. Мы схватывались с ним три раза, и трижды он клал меня на обе лопатки, но один раз я чуть было не победил.
Когда я вернулся домой, оба гостя уже ушли. Я вбежал со двора прямо в гостиную, но там никого не было. Остался только их мужской запах и запах табачного дыма.
— О чем они говорили? — спросил я у матери.
— Я не слушала, — сказала мать.
— Может быть, они не разговаривали вовсе?
— Не знаю, — сказала мать.
— Не разговаривали, — сказал я.
— Одни, когда им есть что сказать, разговаривают, а другие молчат, — заметила мать.
— Как можно что-то сказать, не разговаривая? — спросил я.
— Говорить можно и без слов. Мы очень часто разговариваем без слов.
— А зачем же тогда слова?
— Чаще всего они не нужны. Или нужны только затем, чтобы не выдать того, что ты действительно хочешь сказать, или того, чего не следует знать другим.
— Ну, а они-то все-таки разговаривают или нет?
— Мне кажется, да, — сказала моя мать. — Сидят спокойно, попивают кофе, сигареты покуривают. Рта никогда не раскроют, но разговаривают все время. Они понимают друг друга и так, зачем же зря языком болтать?
— И они оба знают, о чем говорят?
— Конечно.
— Ну, так о чем же?
— Не могу тебе сказать: ведь они обходятся без слов. Но они понимают.
Целый год мой дядя Хосров и араб заходили к нам время от времени и сидели в гостиной. Иногда сидели по часу, иногда по два.
Однажды дядя Хосров вдруг как крикнет арабу: «Не обращайте внимания, слышите!»— хотя араб перед этим все время молчал.
Но чаще всего они не произносили ни слова, пока не наступало время уходить. Тогда дядя Хосров обычно тихо бормотал: «бедные опаленные сиротки», а араб только смахивал пыль с колен.
Однажды, когда дядя Хосров зашел к нам один, я спохватился вдруг, что араб не показывается у нас уже несколько месяцев.
— Где араб? — сказал я.
— Какой араб? — сказал мой дядя Хосров.
— Тот маленький бедный опаленный араб, который приходил сюда вместе с вами. Где он?
— Мариам! — закричал дядя Хосров. Он стоял пораженный ужасом.
«Ой-ой! — подумал я. — Что такое опить случилось? Что такого опять я натворил?»
— Мариам! — кричал он. — Мариам!
Моя мать пришла в гостиную.
— В чем дело? — спросила она.
— Пожалуйста, — сказал дядя Хосров.— Это твой сын. Ты моя сестренка. Пожалуйста, прогони его отсюда. Я всем сердцем его люблю. Он американец. Он родился здесь. Когда-нибудь он станет большим человеком. Я в этом не сомневаюсь. Пожалуйста, прогони его.
— Да в чем же все-таки дело? — сказала моя мать.
— В чем дело? В чем дело? В том, что он тут болтает, задает мне вопросы. А я его люблю.
— Арам, — сказала мне мать.
Я стоял как вкопанный, и если мой дядя Хосров был сердит на меня, то я еще больше был сердит на него.
— Где араб? — сказал я.
Дядя Хосров безнадежно махнул рукой. «Вот, пожалуйста, полюбуйся, — говорил его жест. — Твой сын. Мой племянничек. Родная плоть и кровь. Все мы бедные опаленные сироты. Все, кроме него».
— Арам, — сказала мне мать.
— Что же я могу понять, если вы молчите? Скажите мне, где араб?
Дядя Хосров вышел из дома, ни слова не говоря.
— Араб умер, — сказала мне мать.
— Когда он тебе это сказал?
— Он ничего мне не говорил.
— Откуда же это тебе известно?
— Не знаю, откуда, — сказала моя мать. — Но он умер.
Дядя Хосров после этого долго не приходил к нам. Я стал даже думать, что он вообще больше не придет. Когда он наконец пришел, он остановился в гостиной и, не снимая шляпы, сказал:
— Араб умер. Он умер сиротой на чужбине, за сто тысяч миль от родного дома. Он хотел вернуться домой и умереть там. Он хотел снова увидеть своих сыновей, хотел вдохнуть их запах, хотел разговаривать с ними, хотел услышать, как они дышат. У него не было денег. Он все время думал только о доме и сыновьях. Теперь он умер. Ступай. Я люблю тебя.
Мне хотелось расспросить его еще, особенно про сыновей араба — сколько их было, сколько времени он их не видел и тому подобное, — но я решил пойти к моему кузену Мураду и посмотреть, не смогу ли я положить его на обе лопатки, и я ушел, не сказав ни слова, и это, наверное, очень понравилось дяде Хосрову, и он, наверное, подумал, что не все пропало, что есть еще на меня кое-какая надежда.
Слово к маловерам
От Рино до Солт-Лейк-Сити все, что видишь из окна автобуса или любого другого транспорта, это пустыня. И все, что ты ощущаешь там в августе, это сухой зной. Пустыня — это песок, равномерно простирающийся по всем направлениям, разнообразные виды кактусов и солнце. Иногда песок выглядит белым, иногда коричневым, а на закате дня его цвет из белого или коричневого делается желтым, а затем черным. Это означает, что наступила ночь, самое лучшее время в пустыне. Стоит пустыне и ночи соединиться, как получается нечто, именуемое безмолвием.
Воспоминание об этом живет с тобой всю жизнь.
Оно полно тишины и тайны мироздания.
Все это я знаю потому, что однажды, по пути в Нью-Йорк, проехал автобусом от Рино до Солт-Лейк-Сити.
Это мой дядя Гико убедил меня перебраться в Нью-Йорк.
— И чего тебе жить в таких городишках? — говорил он мне. — Не будь безумцем, Арам. Езжай в Нью-Йорк, послушай меня.
Я послушался и теперь катил на автобусе от Рино до Солт-Лейк-Сити.
Прежде я никогда не бывал в этих местах и не представлял, что таковые вообще могут быть на свете. Кругом одна огромная высохшая пустошь, и в ней — ничего. Тем не менее я старался глядеть во все глаза и днем, и ночью. Мне не хотелось, попав в такие края, упустить хоть что-нибудь.
Автобус выехал из Рино вскоре после полуночи. Рино — один из тех городов Америки, которые кормятся целиком за счет человеческих пороков. Специальность Рино — азартные игры и проституция.
Неудивительно, что огни в городе горят ярко.
Помню, как я зашел в казино и еще в дверях отчетливо разглядел три черных волоска в носу у игрока в покер, сдававшего карты за столом в противоположном углу зала. И все из-за этого света.
Наш автобус, выехав из Рино, сразу очутился в пустыне. Контраст был просто поразительный: сперва яркие огни казино — и тут же ночная пустыня. Я думал об этих огнях и пустыне непрестанно, с полуночи до утра и все равно, так и не додумался, в каких бы словах выразить то, что я чувствовал.
Единственное, что я делал утром, это зевал.
Едва автобус остановился, как я сейчас же вышел и огляделся по сторонам. Вокруг ничего, кроме пыли, неба и восходящего солнца. И не идут мне в голову хоть три малюсеньких слова, чтобы как-то прояснить для себя всю эту обстановку. Кругом ничего. Решительно ничего. Ни улиц, ни зданий, ни углов, ни подъездов, ни дверей, ни окон, ни вывесок — ничего.
Мой дядя Гико говорил, чтобы я ни в коем случае не оставался жить в маленьких городках, вроде того, где я родился, и вот сейчас я не мог дождаться, когда же я наконец попаду из пустыни в большой город и снова начну хоть что-то соображать. Я все более склонен был думать, что моему дяде Гико ничуть не повредило бы, если б он сам покинул наш маленький городок и проехался по пустыне. Наверное, он перестал бы рассуждать обо всем с таким апломбом, если бы днем и ночью со всех сторон его окружала одна пустыня и он все время чувствовал ее угрюмое молчание. Мой дядя Гико не прочел столько умных книг, сколько я, потому что читал он медленнее и с большими трудностями, чем я, но зато все, что читал, он читал досконально и знал наизусть целые страницы из произведений писателей, живших в Европе лет двести тому назад. На своем ломаном английском он, бывало, произносил целые обличительные тирады собственного сочинения. Он частенько говорил, что все люди бараны, но утверждал, что сам он не из числа таких. Я был такой же умница, как мой дядя Гико, но отличался от него тем, что говорил без акцента.
— Уезжай из городишки, отправляйся в Нью-Йорк.
Интересно, думал я, как бы на моем месте чувствовал себя в пустыне мой дядя Гико? Что касается меня, то я чувствовал, что просто ничего не в силах сообразить в таком абсолютно пустом месте. Никакой во мне не было сейчас ни бодрости, ни находчивости. К тому же я чувствовал себя таким одиноким. Вот почему, не будучи искушенным в светской беседе, я все-таки попытался вступить в разговор с единственной особой женского пола в моем автобусе.
— Как называется это место? — сказал я.
Лет ей было, по крайней мере, тридцать пять, и была она очень уродлива.
— Какое место?
— Ну, вот эта земля кругом, — сказал я.
— Не знаю, — сказала она.
На этом наш разговор прервался до следующего вечера, когда она спросила меня, который час, а я сказал, что не знаю.
Да что там час, я не знал даже, какой это день недели. И вообще мне начинало казаться, что все, что я знаю, это то, что я ничего не знаю. Хотелось же мне одного: как можно скорее добраться до Солт-Лейк-Сити, чтобы опять увидеть улицы, и дома, и людей вокруг себя и постараться вернуть свою почерпнутую из книг премудрость, от которой так мало было проку в пустыне.