сах.
Если проект вызовет так мало интереса, что не создаст ни малейших неудобств, возразил с трагическим видом д’Антон, какая от него польза местным жителям? Что же касается того обстоятельства, что несколько никому неизвестных художников, чьи работы будут выставлены в Галерее еврейского искусства имени Морриса и Лии Струлович, родилось неподалеку отсюда, этот довод можно привести в защиту любого начинания. Если бы, скажем, он, д’Антон, захотел построить Музей садизма и пыток северного Чешира, неужели его инициатива нашла бы поддержку только потому, что некоторые из представленных извращенцев происходят из Уилмслоу или Элдерли-Эдж?
Струлович напомнил членам совета, что выставленные в музее работы совершенно ничего не будут стоить местным налогоплательщикам, что это подарок, и, наконец, что между художественной галереей и пыточной камерой нет ничего общего – ни с культурной, ни с просветительской точки зрения. Д’Антон поинтересовался, чью именно культурную точку зрения выражает мистер Струлович. Если говорить начистоту, многие жители Золотого треугольника нашли бы гораздо больше занимательного и познавательного в таком заведении, какое в шутку привел в качестве примера д’Антон, чем в том, которое с таким жаром и знанием дела предлагает создать заявитель. Где доказательства, что галерея еврейского искусства, британского или какого бы то ни было еще, большую часть которого, насколько он понимает, по духу можно скорее назвать городским и авангардным, вызовет хоть малейший интерес в сельской местности, известной своими замечательными природными красотами и долгой историей мирного посещения церкви? Д’Антон не против подобного искусства – он и сам немного авангардист. В принципе он даже не против галереи наподобие той, которую предлагает открыть мистер Струлович. Несомненно, в более подходящем в культурном отношении месте – Струлович решил, что имеется в виду Голдерс-Грин[46] или Негев[47], – она имела бы успех. Но зачем, во имя всего святого, нужна Галерея еврейского искусства имени Морриса и Лии Струлович здесь, в Чешире?!
Струловичу не понравилось, как д’Антон произнес имена его родителей. Он увидел, что внесенное им предложение подернулось тленом. Оно повисло в воздухе, словно чье-то недоброе присутствие. Пока д’Антон говорил, оно приобрело форму, превратилось в кровожадного призрака, грозящего нарушать покой Золотого треугольника днем и тревожить сон его обитателей ночью. Струлович ощущал прикосновение этого призрака, чувствовал вкус, улавливал запах. Он хотел бы отозвать свою заявку и даже самую память о ней, лишь бы избавить имена родителей от мерзкого душка враждебной чужеродности, с которым они будут теперь отождествляться. Однако Струлович был не в силах обратить вспять древнее обвинение в незаконном вторжении, умело навешенное на них д’Антоном. «Моррис и Лия Струлович» – даже он, их собственный сын, готов был бежать от столь зловещего заклятия. «Моррис и Лия Струлович» – встань в полнолуние на высшей точке Элдерли-Эдж, трижды произнеси эти имена вслух, и врата адовы распахнутся.
Как бывает всегда, когда прежде не знакомый, но живущий по соседству человек становится врагом, Струлович начал встречать д’Антона повсюду: в ресторанах Золотого треугольника, на благотворительных обедах, в гостях у состоятельных коллекционеров, на концерте в манчестерском Бриджуотер-холле, даже на приеме Общества акварелистов в Лондоне. «Может, он мне мерещится? – думал Струлович. – Может, я вызываю его, словно духа, силой нашей обоюдной ненависти?» Струлович старался не встречаться с ним глазами и был уверен, что и д’Антон избегает его взгляда.
«Что со мной происходит?» – удивлялся Струлович. Уж не превратился ли он в одного из тех евреев, которым повсюду видится унижение собственного еврейства? Боже упаси! Подобные люди унижают только сами себя. Разве д’Антон – единственный христианин, который ему неприятен? Я не позволю, сказал себе Струлович, чтобы меня задевала мышиная возня.
Но что, если мышь особенно злобная? Злобная унылая мышь-мизантроп? Что же, на ее возню Струлович тоже научится взирать с утонченным англосаксонским безразличием.
Однажды, прогуливаясь по Натсфорду после долгого обеда с приятелем-адвокатом, Струлович оказался на краю маленькой, но гневной демонстрации перед зданием ратуши. Повод к ней, насколько он понял из раздаваемой литературы, подала компания, которая заключила с местным советом договор на переработку мусора, а кроме того, производила детали для трубопровода, соединяющего Тель-Авив с незаконными поселениями на Западном берегу.
– Какова цель данной демонстрации? – поинтересовался Струлович у одного из протестующих.
– Убедить совет расторгнуть договор.
– На строительство трубопровода в незаконных поселениях?
– На уборку и переработку мусора.
– В Натсфорде?
– Да.
– А как же наш мусор?
– Можно найти другую компанию. И потом, что значит небольшое неудобство в сравнении с…
– Вот именно, – согласился Струлович, хотя и не был уверен, чем неудобство, причиненное жителям Чешира, помешает строительству трубопровода на Западном берегу Иордана.
Протестующий пришел ему на помощь:
– Хотим создать побольше шума.
– В надежде вызвать резонанс?
– В конечном итоге – да.
«Когда бабочка взмахивает крыльями в Натсфорде…» – сказал про себя Струлович и тут заметил среди протестующих д’Антона. Он не успел ни подумать, ни вспомнить о собственном обещании – просто поддался порыву.
– День добрый! – крикнул он, а когда д’Антон обернулся, помахал ему рукой.
Д’Антону думать тоже было некогда. Возможно, он также поклялся не замечать Струловича, хотя у него и не имелось причин считать себя потерпевшей стороной, или же, напротив, пообещал, что не станет питать неприязни к тому, кто или что такое этот Струлович. Однако д’Антон оказался застигнут врасплох, и ему не оставалось ничего другого, как машинально кивнуть в ответ.
– Шумное сборище для нашего тихого графства, – заметил Струлович.
Д’Антон отвел свои печальные глаза.
– По-вашему, – продолжил Струлович, – цель этих демонстрантов соответствует традициям региона?
Когда д’Антон повернулся спиной, он повторил этот вопрос тоном, который даже на его собственный слух представлял собой своего рода демонстрацию.
– С культурной точки зрения, я имею в виду. По-вашему, она отвечает интересам местных налогоплательщиков, отдает дань долгой истории церковности, не нарушает покой и тишину…
Но д’Антон уже исчез – затерялся среди прочих протестующих.
Позже, сидя у себя в саду, наблюдая, как тени, точно демоны, пляшут над Элдерли-Эдж, и жалея, что у него нет жены, с которой можно посоветоваться, или дочери, которая не пропадает неизвестно где и не целуется с троглодитами, Струлович пытался понять, рад он или огорчен, что не опорожнил желудок от всей накопившейся желчи и не назвал д’Антона тем, кем его считал… нет, тем, кто он и есть на самом деле.
И рад, и огорчен, решил он наконец.
Огорчен, потому что желчи требуется выход, а д’Антон заслуживает того, чтобы сказать ему правду в лицо.
Рад, потому что обвинение, которое Струлович хотел бросить в спину уходящему д’Антону, неизменно возвращается и ранит бросившего его. Что это за общественная патология – как случилось, что обличить другого в низости само по себе стало низостью, – Струлович не знал. Однако дело обстояло именно так. Теперь безумен не тот, кто ненавидит, а тот, кто считает себя ненавидимым. Уж лучше бы, подумал Струлович, враги ненавидели нас в открытую, как раньше: обзывали неверными, нехристями, псами, стегали, пинали, унижали, притесняли и обкрадывали, но, по крайней мере, не наносили последнего удара – не обвиняли нас же самих в паранойе. Только взгляните, как пес возвращается на блевотину жалости к себе и счастлив лишь тогда, когда считает, будто мы желаем ему погибели.
За что мы и желаем ему погибели.
Таковы, по крайней мере, были чувства Струловича к д’Антону на момент появления Шейлока, и перемены в них ничто не предвещало.
А что же д’Антон?
У него не было к Струловичу никаких претензий, если он вообще помнил, кто такой Струлович. Уж конечно д’Антон не испытывал к нему ненависти. Он ни к кому не испытывал ненависти, тем более на расовой почве. Доказательство тому – его французско-гвинейское происхождение, количество стран, которые он объездил, и языков, которыми владел, любовь к японскому и китайскому искусству, а также естественная духовная близость с гончарами, стеклодувами и миниатюристами всех стран и эпох. Струлович – теперь, когда обстоятельства столкнули их лицом к лицу, в памяти у д’Антона все-таки всплыл неприятный образ этого человека, – страдает манией преследования. Один из тех евреев, которые ощущают собственное еврейство гораздо острее, чем окружающие. Д’Антону в голову бы не пришло, что Струлович еврей, если бы он так настойчиво это не выпячивал. В любом случае, вероисповедание – или как лучше выразиться? этническая принадлежность? – не имело никакого отношения к той неприязни, которую испытывал к нему д’Антон. Струлович не умеет достойно проигрывать, вот и все. Богатый, лишенный вкуса, навязчивый, агрессивный, раздражительный, он думает только о себе, жалеет себя и себе же вредит, выдумывает несуществующие оскорбления, а сам оскорбляет других, вечно обижен и считает, будто весь мир ему что-то должен. Подобные качества, по мнению д’Антона, нельзя назвать чем-то неотъемлемо и неизбежно присущим каждому еврею, если еврей сам не делает их частью себя.
Но поскольку в случае со Струловичем дело обстояло именно так, д’Антон, хотя и готов был ради Барнаби на все, тем не менее понимал, что будет нелегко убедить Струловича встретиться с ним и уж тем более расстаться с эскизом Соломона Джозефа Соломона к картине «Первый урок любви».
И все же д’Антон не сомневался в успехе. Если предложить за картину существенно больше, чем заплатил за нее Струлович, разве сумеет еврей отказаться от легкой наживы?