– Эта газета ненавидит Израиль, а Израиль – единственное место, где можно будет спастись, когда снова заработают крематории.
– Так ты все-таки сионист!
– Только когда читаю «Гардиан».
А затем появилась Беатрис. Беатрис – дитя их зрелых лет, поздний дар Божий, по выражению самого Струловича. Как Исаак, что чудесным образом родился у смеющейся, неверящей Сары. Исаак – смех. Беатрис – радость.
– Господи, Струло! – восклицала Кей. – Ты говоришь так, будто нам обоим перевалило за сотню. Давай не будем вмешивать сюда Бога.
Но все же согласилась назвать дочку Беатрис.
Беременность была непростая, а роды тяжелые. Струлович видел, что они отняли у жены все силы, которые она так до конца и не восстановила. Поэтому, решил он, ответственность за дочь ляжет на него: он должен проследить, чтобы Беатрис не сбилась с пути истинного и исполнила то высшее предназначение, которое он увидел в ее рождении.
Не еврейское воспитание – Боже упаси! – а еврейское сознание. По крайней мере в том, что касается еврейской свадьбы. Не столько еврейской свадьбы, сколько мужа из еврейской семьи. И даже это было преувеличением. Мужа не из нееврейской семьи – вот что имел в виду Струлович.
– Согласна: хорошо, если она найдет себе мальчика, который нам обоим понравится, – ответила Кей. – Что же до всего остального…
– Всего остального!.. Все остальное, Кей, и определяет меру нашей серьезности.
– Ты иудеофреник, – напомнила она.
Беатрис, когда подросла, стала ее подзадоривать.
– Скажи ему, мама! У мужика явно не все дома.
– Не называй его мужиком, дорогая. Он твой отец!
– Разве? Знаешь, что он мне вчера сказал? Что я способствую победе Гитлера!
– А что ты делала?
– Ничего. Целовалась. Даже не то чтобы целовалась – просто чмокнула кое-кого на прощание.
– Где?
– У нас на крыльце.
– Кого?
– Не знаю, как его зовут. Фен, кажется. Он китаец.
Ага, подумала Кей, Фен, а не Фишел.
Она спросила мужа в лоб, действительно ли он сказал дочери, что, встречаясь с китайским мальчиком, она способствует победе Гитлера. Если бы это оказалось правдой, Кей бы с ним развелась.
Струлович благоразумно пошел на попятный.
– Ты бы только видела, чем она занималась!
– Мне все равно, чем она занималась. Говорил ты ей, что она способствует победе Гитлера?
Струлович продолжил отступление.
– Не то чтобы победе… скорее…
– Скорее что?
– Кей, это было сгоряча. Ты понятия не имеешь, что она вытворяет, с кем общается.
– Готова поспорить, Фен не состоит в нацистском штурмовом отряде.
– Фен!..
Струлович не был столь уверен: ему вспомнился фильм «Мост через реку Квай»[55]. Однако он оставил свои сомнения при себе. Уж лучше Фен, чем Фриц.
Через несколько дней он притащил Беатрис домой за волосы, а вскоре после этого Кей сразил удар.
Струлович спрашивал себя, не должен ли он скорбеть по жене, как по умершей, но знал, что обязан любить ее, как живую. И не мог. Стоило только открыть сердце, как оно разбилось бы. Однако ритуалы семейной жизни – приветствия, проявления нежности и заботы, обмен новостями, – были ему по силам. У Струловича вошло в привычку рассказывать жене о том, что его занимает – тихо, без всякого оживления, как Шейлок Лии, стараясь, чтобы в голосе не проскальзывало ни намека на иудеофрению, тщательно отфильтровывая новости. Когда лицо Кей выражало спокойствие, она все еще была красива, все еще напоминала женщину, которую он любил, жену, называвшую его Струло, только истерзанную тем, что ее подкосило: нарушением мозгового кровообращения, страшной усталостью, а также им самим.
Сегодня все, что занимало Струловича, никак не способствовало душевному покою. Ему нужно было обдумать несколько вопросов, и ни одним из них он не смел поделиться с Кей – из страха (а вдруг? кто знает!), что она поймет. Поэтому он молча просидел с женой целый час, держа ее за руку, вытирая ей губы, целуя в щеку, чувствуя себя очень одиноким и стараясь представить, как же одиноко ей, замурованной там, куда он на пару с судьбой ее заточил.
Однако ему по-прежнему нужно было обдумать несколько вопросов, и он предпочел обдумывать их, сидя в кабинете и время от времени поглядывая на очаровательный эскиз Соломона Джозефа Соломона.
Первый и самый важный вопрос: что, если позволить Беатрис уйти, подождать, пока ее гнев утихнет, и только затем последовать за ней? Но последовать куда?
Второй: возможен ли компромисс в вопросе обрезания? Существует ли нечто наподобие полуобрезания – решение, одинаково приемлемое для еврея и нееврея?
Третий: насколько это варварский обычай – обрезание? Не половинчатое, а полное. Правы ли Рот, Шейлок и прочие еврейские мудрецы? Действительно ли обрезание – акт высшей человеческой ответственности, символ не отсталости, а просвещения?
Четвертый: если Шейлок здесь не для того, чтобы довести его до беды – хотя в любом случае довел, – тогда зачем он здесь?
Не в силах определиться, что делать с Беатрис, – что ни сделай, будет только хуже, – и желая выбросить Шейлока из головы, Струлович решил начать с обрезания. Шейлок сказал, что все началось именно с обрезания – «все» в данном случае означало древнюю вражду евреев с христианами, – но закончится ли «все» с обрезанием?
– Если мы поженимся и у нас родится мальчик, – сказала первая жена Струловича Офелия-Джейн на ранней стадии отношений, – не могу обещать, что позволю тебе его изувечить.
Отношения, впрочем, зашли уже достаточно далеко, чтобы Струлович мог спросить:
– По-твоему, я изувечен?
– Имеешь в виду внешне?
– Я имею в виду то, что имеешь в виду ты. «Изувеченный» – твое слово. Но разве есть иное мерило увечности?
– Психика, например.
– Значит, я психически изувечен?
– Ну, как минимум травмирован. Иначе и быть не может.
– У меня по этому поводу несколько замечаний. Во-первых, «травмированный» и «изувеченный» не одно и то же. Могу я сделать вывод, что обвинение в увечности снято? Во-вторых, «иначе и быть не может» – не аргумент, а просто еще один способ сказать то же самое. Ты думаешь, что я травмирован, потому что обряд обрезания тебе противен. А может, обряд обрезания тебе противен, и поэтому ты подсознательно хочешь, чтобы я оказался травмирован?
Офелия-Джейн поднесла обе руки к голове и отвела волосы назад, словно ее мозгу требовалось больше места, чтобы осмыслить дробленую логику Струловича.
– Давай пока оставим эту тему, – сказала она наконец.
Однако вопрос этот постоянно висел между ними, словно страх болезни или тайная измена, и за неделю до свадьбы Офелия-Джейн снова его подняла.
– Все-таки не думаю, что готова согласиться.
– На свадьбу?
– На изувечение.
– Тогда давай договоримся производить на свет только девочек.
– И как же это осуществить?
– Никак. Но можно договориться не производить ни тех, ни других.
– Разве я многого прошу?
Многого она просит или нет? Струлович понятия не имел. Если бы он знал, как на него подействует рождение ребенка – с какой силой он ощутит смысл завета, причем по отношению к девочке, когда даже вопроса не стоит о том, чтобы подкрепить завет обрезанием, – он бы, наверное, решил, что Офелия-Джейн просит слишком многого. Однако Струлович был молод и не подозревал о тех чувствах, которые могут нахлынуть на отца. Со своим личным мнением он толком не разобрался, а Офелию-Джейн, если понадобится, всегда можно будет переубедить. Кроме того, собственный отец грозился его похоронить, что не вызывало у Струловича теплых чувств к той вере, в которой ему предстояло быть похороненным. К черту все. Нет, она просит не слишком многого.
Однако бог его и ее неверия улыбнулся им с небес и устроил их разрыв, прежде чем они успели завести ребенка, которого можно было бы изувечить.
Несмотря на отсутствие сына, пенис как место нанесения ритуальных увечий пролег между ними.
– По поводу психической травмы, которую мы обсуждали… – начала Офелия-Джейн.
– Чьей травмы?
– Твоей.
– Что же насчет нее?
– Она напоминает о себе всякий раз, как ты рассказываешь очередной дурацкий анекдот про свое хозяйство.
– Разве травма может превратить в балагура? Если я правда такой заурядный, как ты считаешь, значит, меня изувечили недостаточно.
– Очень наивное представление о причине и следствии. Ты шутишь, чтобы скрыть свою боль. Не можешь признаться себе, что с тобой поступили по-зверски, поэтому пытаешься отделаться шутками. Доказательство тому – твои анекдоты всегда фаллоцентричны.
Внезапно Струлович ощутил страшную усталость, – его подавляли сложные слова, оканчивающиеся на «центричный».
– Ты права, – ответил он.
Струлович не желал еще раз объяснять, что балагурство не в его природе. Сказать, что не только не выглядит, но и не чувствует себя изувеченным, он тоже не мог. Это прозвучало бы как пустое отрицание или полное отсутствие чувствительности, причем и то, и другое лишь подтвердило бы, насколько сильно он изувечен.
Вопрос к Шейлоку:
Насколько «шутлив» был ваш вексель? Что вы имели в виду, когда в качестве неустойки потребовали фунт прекраснейшего мяса, причем с правом самому выбрать часть тела и вырезать мясо там, где пожелаете? В чем состояла шутка? Иными словами, насколько вы говорили всерьез, а насколько играли роль дьявола, которого в вас видели христиане? И что вы имели в виду с точки зрения анатомии? Неужели вы собирались фривольно, если не сказать игриво, назначить пенис Антонио в качестве той части тела, которую желаете отрезать? Был ли это тот, выражаясь гиперболически, фунт прекраснейшего мяса, на который вы первоначально положили глаз, прежде чем всякое желание шутить испарилось вместе с вашей дочерью?
Они сидели в «Тревизо» – одном из лучших ресторанов Золотого треугольника. «Красный гид Мишлен» присудил ему две звезды. Итальянская кухня – пусть Шейлок почувствует себя как дома – и самая объемистая винная карта во всей северной Англии.