– Вам никогда не приходило в голову, что Тубал мог солгать?
Шейлок тут же понял логику этого вызова.
– Вы боитесь, не передал ли я вам ложные сведения? Я же сказал: поищите подтверждения в компьютере у дочери.
– Значит ли это, что вам хотелось бы получить подтверждение словам Тубала?
Шейлок поставил локти на кухонный стол и подпер подбородок кулаками. Со стороны казалось, что он до боли впивается костяшками в нижнюю челюсть. А может, мне просто хочется так думать, промелькнуло в голове у Струловича. Он не собирался торопить Шейлока с ответом. Молчание было достаточно красноречиво: так хотелось бы или нет?
– Во время самого разговора – нет, не хотелось, – произнес Шейлок, когда соблаговолил наконец заговорить. Он по-прежнему подпирал подбородок кулаками, как будто желал, чтобы произнесение слов давалось ему с трудом, поэтому речь его звучала невнятно. – Тубал сообщил мне о том, чего я боялся, а когда мы чего-то боимся, то отчасти хотим, чтобы оно произошло. Но по здравом размышлении – да. По здравом размышлении я порой спрашиваю себя, не участвовал ли Тубал во всеобщем заговоре и не потому ли я потерял дочь, что прислушивался к нему. Я до сих пор считаю себя потенциально за это ответственным. Я существую в равновесии между горем и чувством вины. Но что толку сомневаться? Моя дочь сбежала. Я не нуждался в Тубале, чтобы это понять. Ей одной было известно, где хранится то, что она похитила. Даже если бы я вытряс из Тубала всю душу, что такого он мог бы мне сообщить? Что Джессика потратила не восемьдесят, а шестьдесят дукатов? Сорок? Десять?
– Подобные детали имеют значение. Сколько было моей дочери, когда Хаусом впервые с ней переспал – пятнадцать или шестнадцать? От ответа зависит очень многое.
– Так проверьте ее компьютер. Я всего лишь вестник.
– Тубал ответил бы то же самое. Однако в некоторых случаях вестник не менее отвратителен, чем весть. Если человек «всего лишь вестник», это еще не значит, что его не в чем упрекнуть. А если в душе Тубал оправдывал то, что рассказывал?
– Вы бы предпочли, чтобы я вырезал ему сердце? Что ж, возможно, вы и правы. Возможно, стоило подступить с ножом к нему, а не к Антонио. Но от вестников есть одна несомненная польза: они сообщают, что о нас говорят окружающие. Так что им следует доверять хотя бы отчасти. Джессика сбежала. Куда и сколько она там потратила – не имеет значения.
– А как же обезьяна?
– А что обезьяна?
– Вдруг никакой обезьяны не было? Вдруг это всего лишь порождение еврейских страхов Тубала?
– Обезьяна была.
– Вдруг он желал вам вреда?
– Зачем ему это?
– Затем, что каждый еврей – вроде дьявола, даже по отношению к другому еврею.
– Обезьяна была.
Час спустя Струлович вернулся к столу. Лицо у него было красное, голос хриплый. Казалось, он пьян. На самом деле он всего лишь взломал компьютер дочери.
– Я убью его, – прохрипел Струлович.
Отлично, подумал Шейлок. Посмотрим, хватит ли у тебя смелости.
Вслух же он сказал:
– Для начала нужно его разыскать.
XX
– Ой гевальто, мы на Риальто! – воскликнула Беатрис.
Грейтан непонимающе уставился на нее. Воздух был полон всевозможных звуков: пели гондольеры, кричали официанты, поднималась вода в каналах, звонили церковные колокола, раскрывались зонтики.
– Я не расслышал, – сказал он.
– Ой гевальто, мы на Риальто!
Понятнее не стало.
– Неважно, – отмахнулась она.
Не то чтобы Беатрис была разочарована. Сколько же раз она говорила себе это? Но если Беатрис не то чтобы разочарована, чего конкретно она ожидала? Ничего – так получается? В таком случае, что она вообще здесь делает?
А это? Сколько раз она говорила себе это?
Беатрис уже бывала в Венеции – ездила вместе с отцом на Венецианскую биеннале. Ходила из павильона в павильон и слушала, как он поносит инсталляции, видео, беленые холсты и затемненные комнаты, в которых кричали то ли от боли, то ли от оргазма безликие женщины – словом, поносит все то, что ей нравится. Поэтому Беатрис знала, каково быть в Венеции с раздраженным мужчиной. Еще она знала, каково быть в Венеции, когда светит солнце, а раздраженный мужчина раздражен по эстетическому поводу, а не… Кстати, а почему, собственно, раздражен Грейтан? Неужели она уже превратилась в его жену? Беатрис сидела под навесом, с которого стекали капли, смотрела, как вода падает в воду, и глубоко вздыхала. Венеция способна на большее, думала она. А вот Грейтан, когда дело не касается секса, на большее не способен – она провела с ним достаточно времени, чтобы это осознать. Гораздо веселее было бы с евреем, который понимает ее шутки. Но Беатрис ни за что не призналась бы отцу, что ее посещали подобные мысли – не доставила бы ему такого удовольствия. Впрочем, Струлович прочел бы все по выражению лица, если бы увидел дочь в эту минуту.
– Другие просто не поймут, о чем ты говоришь, – предупреждал ее он. – Не поймут культурных аллюзий. Не забывай: твоему интеллекту пять тысяч лет, а христиане родились только вчера. Они не могут думать больше чем об одном предмете одновременно, а ты можешь думать о целом десятке.
– Я просто хочу с ними трахаться, – ответила однажды Беатрис.
За что получила пощечину.
Вот и говори после этого правду.
С тех пор она много раз спрашивала себя, почему не позвонила в полицию или не подала на отца в суд по правам человека. Нельзя же бить детей только потому, что они сквернословят.
Или же он ударил ее за то, что ей хотелось трахаться с христианами?
В любом случае псих получил по заслугам. Произошло именно то, чего он боялся больше всего на свете: Беатрис сбежала из дома и фактически вышла замуж – вышла бы и юридически, если бы Грейтан не оказался женат, – за гоя, который и об одном-то предмете думать не в состоянии. И он, ее психованный, вечно всего боящийся отец сам в этом виноват.
Будь я уверена, что я там, где хочу быть, и с тем, с кем хочу быть, я бы его поблагодарила, подумала Беатрис. Однако уверенности она не испытывала. Нельзя сказать, чтобы она чувствовала себя несчастной. Прошло три дня с тех пор, как Плюри с д’Антоном усадили их в самолет, и за это время до Грейтана наконец-то дошло, что ее не устраивает, когда он постоянно куда-нибудь сматывается, стоит им остаться наедине. Так что теперь Беатрис наслаждалась его обществом – по крайней мере, в том смысле, в каком шомрим, еврейский караул у ложа умершего, наслаждается обществом трупа. Даже в дожде она находила свою прелесть. Было почти весело – ей, во всяком случае, – пробираться по дощатым настилам через площадь Святого Марка и, сидя в кафе, ловить дождинки в чашку из-под кофе. Будь это рядовая размолвка с мужчиной того сорта, с которым не желал видеть ее отец, Беатрис сочла бы поездку умеренным фиаско, а таких в ее недолгой жизни насчитывалось немало. Но это не была рядовая размолвка. Они с тревогой ожидали новостей. Шарахались от полиции – отец запросто мог уведомить Интерпол. Грейтан боялся, что нарушил условия контракта с клубом, который искал только повода от него избавиться. Он уже начал поговаривать о том, чтобы выучить итальянский – полнейшая нелепица: ему бы для начала овладеть азами английского – и попасть в запас клуба «Венеция». Во время проводов в аэропорту атмосфера тоже царила неприятная. Несмотря на первоначальный восторг Плюри, они с д’Антоном ясно дали понять, что недовольны. Грейтан заявил, что не позволит обращаться с собой, как с ребенком, а д’Антон ответил: «Тогда перестань вести себя как ребенок».
В общем, риск должен того стоить – для них обоих, не так ли? Беатрис должна скрывать, что родилась пять тысяч лет назад, а Грейтан должен быть человеком, с которым она готова провести следующие пять тысяч. Он должен завораживать и блистать остроумием. Должен интересоваться искусством перформанса и понимать ее шутки. Когда она на него смотрит, у нее должны дрожать коленки. Когда Грейтан открывает рот, он должен вызывать у нее чувство гордости. Должен больше походить на настоящего менша[63]. А что же он?
А он не походил.
– Ой вей, вот бы домой поскорей! – пробормотала Беатрис.
Когда кто-нибудь звонит в парадную дверь, д’Антон редко открывает сам. Слишком много времени уходит у него на то, чтобы придать лицу выражение, сколько-нибудь похожее на любезность. Муж скорбей ничего не делает в спешке. Кроме того, д’Антон не любит неожиданностей, а потому дверь, когда это необходимо, открывает за него секретарь. В Золотом треугольнике люди редко навещают друг друга без предварительной договоренности. Скорее всего хозяина не окажется дома, а от того места, где вы припарковали машину, парадную дверь, как правило, отделяет длинная, посыпанная гравием дорожка. С какой стороны ни взгляни, гораздо проще созвониться и встретиться где-нибудь в ресторане. Отчасти поэтому д’Антон не установил домофон – все равно необходимости в нем практически никакой. К тому же не хотел уродовать дверь. Вместо домофона есть колокольчик с плетеным шнурком, который не без труда удалось выторговать у привратника буддийского монастыря в Бирме. Однако редкие посетители никогда не дергают за шнурок достаточно сильно, а д’Антон не намерен вешать на дверь вульгарную записку с инструкциями.
Сегодня секретарь отсутствует – навещает больного родственника в деревне (жители Золотого треугольника никогда не называют место своего обитания деревней, не называют его и городом). Так что когда мелодичный бирманский колокольчик внезапно начинает звенеть, д’Антон подпрыгивает от неожиданности и раздражения. Ему приходится самому совершить долгий путь от кабинета до первого этажа – точно так же, как монахам приходилось спускаться с горы для вечерних молитв. Прежде чем д’Антон успевает добраться до двери, колокольчик звонит еще трижды. Посетитель нетерпелив и плохо воспитан. Значит, не Барнаби и не свидетель Иеговы. Кем бы ни был незваный гость, он так сильно дергает за шнурок, что д’Антон опасается, как бы колокольчик не оторвался от стены.