Меня зовут Шейлок — страница 38 из 43

Почему, в таком случае, это не помогло Струловичу? Красота повсюду, куда ни глянь, но где же Беатрис?

Кажется, Шейлок знал, в чем дело: Струлович отвергал христианские наветы одной частью своего разума, но принимал другой. Он завешивал стены чувственными картинами и продолжал быть человеком слов, спорящим со всеми окружающими. Покупал произведения искусства, чтобы получить доступ в мир, который в глубине души не считал своим по праву. Надо бы ему чаще смотреть на то, чем владеет, подумал Шейлок. Чаще, внимательнее, с большей гордостью. Впитывать красоту. Упиваться ею. Она настолько же принадлежит ему, насколько им. Покупая произведения искусства, Струлович стал не одним из них – он стал собой.

Неважно, что Бог запретил создавать изображения. У этой заповеди есть и другое толкование. Бог, великий разделитель, разграничил закон и красоту, религию и искусство. Евреям свойственно подчиняться закону. И свойственно любить цвет, жизнерадостность и нежность, как Шейлок любил когда-то Лию и как любил бы по-прежнему, если бы только мог ее видеть. Или как доведенная до отчаяния Джессика полюбила не его.

Что действительно несвойственно евреям, так это любить и то, и другое одновременно.

– Какие новости с Риальто? – спрашивал тем временем Струлович и в очередной раз получал не тот ответ, который хотел бы услышать.

* * *

Грейтан с Беатрис провели день в Новом гетто и теперь под руку шли под дождем в сторону площади Святого Марка.

– Ну вот, ты удовольствие получил, теперь моя очередь, – со смехом объявила Беатрис.

Грейтан выразил недоумение, как осмотр достопримечательностей в гетто можно назвать удовольствием.

Беатрис вздохнула и попыталась не скучать по отцу слишком сильно.

Однажды она поцеловала мальчика со сглаженными скулами по имени Фен. Китайского мальчика, семья которого владела тремя китайскими супермаркетами и двумя китайскими ресторанами в Манчестере. Беатрис пыталась очаровать его остроумными замечаниями, однако ни одно не показалось ему забавным.

– Смейся, Фен, – говорила она, но он, похоже, не умел смеяться.

Беатрис попыталась пальцами раздвинуть ему губы и сложить их в улыбку – тут-то, неожиданно для самой себя, она его и поцеловала. В эту самую минуту отец возник на пороге и обвинил ее в том, что она способствует победе Гитлера.

Фен рассмеялся.

Вместо того чтобы скучать по отцу, Беатрис решила скучать по Фену.

Есть ли хоть один человек, по которому она не скучала? Хоть один человек, с которым в Венеции не было бы так тоскливо, как с Грейтаном?

– Здесь меня никто не знает, – без конца жаловался он. – Даже автографа ни разу не попросили!

– В этом тоже есть свои плюсы, – ответила Беатрис. – Можешь все свое внимание уделить мне.

Они сели за столик на открытой площадке перед кафе «Флориан», чтобы послушать оркестр. Беатрис тут нравилось. Когда она заходила сюда с отцом, он сказал, что «Флориан» напоминает ему венские кафе, только на улице. Не было лучшего места, чем венское кафе, чтобы по-настоящему почувствовать себя евреем. Пока не пришел Гитлер и все не испортил.

– Вот почему… – начал он, но дальше Беатрис не слушала. Вот почему он не может позволить ей целовать Фена.

И все-таки здесь, во «Флориане», они с отцом пребывали в гармонии: он изображал из себя венского еврея, она изображала из себя послушную дочь.

А вот с Грейтаном приходить сюда явно не стоило.

– Не люблю такую музыку, – пожаловался он. – Слишком она сладкая. Мне от нее тоскливо.

– От нее и должно быть тоскливо. Сладостно-тоскливо.

– А мне сердито-тоскливо.

– Это потому, что ты думаешь о чем-то другом.

– Естественно, думаю! О том, как твой папаша меня кастрирует.

– Попробуй просто послушать.

– Не люблю скрипки. Похоже на пилу.

Беатрис не стала спрашивать, какая музыка ему нравится. Она и так знала. Джонни Кэш. Брюс Спрингстин. Музыка тюремных заключенных.

Беатрис поняла, что Грейтан безнадежен.

А Грейтан понял, что безнадежна Беатрис. Она и после свадьбы будет таскать его на такие концерты. Концерты, где евреи или, по крайней мере, музыканты с еврейскими фамилиями пилят смычком по струнам.

При виде счета Грейтан рассердился еще больше.

– Мы же всего лишь выпили кофе!

– А еще мы слушали венскую музыку, смотрели на прохожих, и все это в Венеции. По-моему, вполне недорого. Особенно по сравнению с теми суммами, которые люди выкладывают, чтобы посмотреть, как ты мажешь мимо ворот и отдаешь нацистское приветствие.

– Я больше не отдаю нацистское приветствие.

Той ночью в казино Беатрис играла в рулетку. Она снова и снова ставила на сектора, смежные с нулем, ощущая с ними некоторое сродство, и проиграла восемьсот евро из денег Грейтана.

– Если бы это были деньги твоего отца, – сказал он, – я бы не возражал.

– Ну, в каком-то смысле это и так деньги моего отца – ты же до сих пор за меня не расплатился.

Грейтан юмора не оценил.

На следующее утро, в знак примирения, Беатрис купила ему игрушечную обезьяну в черной карнавальной маске.

Юмора Грейтан опять не оценил.

* * *

Шейлоку хотелось поговорить со Струловичем о живописи, похвалить его вкус, попросить больше не называть картины, которые он коллекционирует, еврейским искусством: в конечном итоге все искусство по своему происхождению еврейское. Пусть различия проводят другие, если им так хочется – называют то искусство, которое создают, постпаулинианским. Однако сначала нужно обсудить другую тему – беседу с Плюрабель.

Шейлок не спешил рассказывать о ней Струловичу. Ждал подходящего момента. И потом, если все вокруг пытаются вычислить, как извлечь из происходящего выгоду, чем он хуже?

Однако Шейлок не мог вечно держать предложение Плюрабель в секрете.

Он отправился на поиски Струловича и нашел его сидящим в глубоком кресле и погруженным в мрачные раздумья. Вокруг висело столько картин, что стен почти не было видно, но ни на одну из них Струлович не смотрел.

– Если хотите на этом поживиться, они вам позволят, – без предисловий объявил Шейлок.

– На этом?

– Вы знаете, о чем я.

– А кто такие «они»?

– Мадам, хозяйка борделя или как там она предпочитает себя называть. А косвенно, насколько я понимаю, и сам д’Антон.

– Насколько вы понимаете?

– Я разговаривал с ней. Записку вручила мне она. Видимо, я должен счесть это проявлением неслыханной снисходительности.

– Почему вы сразу не рассказали?

– Вам нужно было определиться, как ответить на саму записку. Я посчитал, что практическую сторону дела можно обсудить позднее.

Шейлок старательно устроился в соседнем кресле. Оба они сидели лицом к окну, выходящему на гору Элдерли-Эдж, над которой шел легкий снежок. Как будто живешь в снежном шаре, подумал Шейлок. Бог с ним, с искусством – пора уходить отсюда. Ему не хватало зноя и суматохи Риальто. И жестокости тоже. Англия – не место для евреев. Он и Лии сказал то же самое. В этой стране у людей оголенные нервы, объяснял он жене. Здесь можно покалечить взглядом, убить словом. Мой друг Струлович утратил присущую нашему народу выносливость. Любую обиду он воспринимает болезненно, словно престарелая незамужняя сестра сельского священника. Поэтому не может определить, что стоит объявления войны, а что нет, и мысленно объявляет войну по любому поводу.

– Можно подумать, сам ты – образец сдержанности! – рассмеялась Лия.

И была права. Евреи объявляют войну по любому поводу, куда бы их ни занесло. Просто обычная еврейская задиристость сильнее бросается в глаза в этой стране, где очертания ландшафта плавны, звук шагов тонет в мягком снегу, а провокации более изощренны.

Струлович сидел, закрыв лицо руками. Смотреть на Шейлока ему хотелось ничуть не больше, чем на снег. Собственные ладони – вот единственная часть материального мира, вид которой он мог сейчас выносить.

Шейлок задумался, не выгонят ли его на улицу, несмотря на снегопад.

«Ступай!»

Пока такого приказа не последовало, он сидел молча, слушая, как тяжело пульсируют мрачные мысли Струловича.

– И какая она, эта мадам? – спросил наконец Струлович, но ответа дожидаться не стал. – И что вы имели в виду, когда сказали, что я могу поживиться?

– Если хотите зрелища, они устроят зрелище. Вы не посвятили меня в свои планы относительно того, каким образом желаете получить причитающийся вам фунт мяса, поэтому намерения ваши мне неизвестны. Как, где, кто его вырежет и кто взвесит.

– Вес меня не интересует.

– В метафорическом смысле.

– Метафоры меня тоже не интересуют. То, чего я прошу, буквально до скуки.

Шейлок не стал спорить.

– Кто предоставит подтверждение, в таком случае? Достаточно ли с вас письменных показаний врача? Или же предпочитаете осмотреть преступную плоть собственными глазами? Сам я о подобных вопросах не задумывался – действовал по вдохновению. Однако вам не советую. Лучше чувствовать себя господином положения. Или хотя бы распорядителем бала – они считают, что вам захочется устроить вечеринку. По крайней мере, мадам так считает. Предлагала провести мероприятие у себя в саду.

– Она не сказала, будут ли танцы?

– Будет все, чего пожелаете. Хоть фейерверки. Насколько я понял, мадам занимается ресторанным бизнесом, так что кормить должны хорошо. Еще она предлагает показать мероприятие в своей телепередаче, если идея эта вам по душе.

– Стоп, стоп, стоп… Не хотите ли вы сказать, что они готовы снять операцию на камеру?

– Скорее дебаты.

– Какие еще дебаты? Дебаты предполагают, что между нами остались нерешенные вопросы, а все уже решено.

– Если я правильно понял…

– Даже не сомневаюсь, что вы правильно поняли. Разве есть что-нибудь, чего вы не понимаете?

– Если я правильно понял, – повторил Шейлок, – вопрос, должен ли д’Антон пройти обрезание вместо Грейтана, поставят на общественное голосование.