Мэр Кэстербриджа — страница 10 из 66

— Да, да, конечно, — подтвердил молодой шотландец.

Хенчард снова помолчал, затем раздумчиво продолжал:

— Ваш лоб, Фарфрэ, напоминает мне лоб моего бедного брата — его нет теперь в живых, — да и нос у вас такой же. Росту вы, наверно, пять футов девять дюймов? А я — шесть футов полтора. Но какой от этого прок? Правда, в моем деле нужны сила и энергия. Но главное — здравомыслие и знания. К сожалению, Фарфрэ, в науках я слаб, слаб в финансовых расчетах — я из тех, кто считает по пальцам. А вы — вы совсем на меня не похожи, я это вижу. Вот уже два года, как я ищу такого человека, но выходит, что вы не для меня. Так вот, прежде чем уйти, я задам вам такой вопрос: не все ли вам равно, даже если вы и не тот, за кого я вас принял? Может, все-таки останетесь? Так ли уж твердо вы решили насчет этой Америки? Скажу напрямик: я чувствую, что для меня вы были бы незаменимы, — может, этого и не стоило бы говорить, — и, если вы останетесь и будете моим управляющим, вы об этом не пожалеете.

— Мое решение принято, — возразил молодой человек. — У меня свои планы, а стало быть, незачем больше толковать об этом. Но не угодно ли вам выпить со мной, сэр? Этот кэстербриджский эль превосходно согревает желудок.

— Нет. Хотел бы, да не могу, — серьезно сказал Хенчард, отодвигая стул; по этому звуку подслушивающие поняли, что он собирается уходить. — В молодости я не прочь был выпить, слишком даже не прочь, и меня это едва не погубило! Из-за этого я совершил одно дело, которого буду стыдиться до самой смерти. Так мне тогда было стыдно, что я дал себе клятву не пить ничего крепче чая столько лет, сколько было мне в тот день. Я не нарушил обета, Фарфрэ, и, хотя иной раз в жаркую пору все нутро у меня пересыхает и я мог бы выпить до дна целую четверть, я вспоминаю о своем обете и не притрагиваюсь к спиртному.

— Не буду настаивать, сэр, не буду настаивать. Я уважаю ваш обет.

— Да, конечно, управляющего я где-нибудь раздобуду, — с чувством сказал Хенчард, — но не скоро найду я такого, который подходил бы мне так, как вы!

По-видимому, молодой человек был глубоко тронут мнением Хенчарда о его достоинствах. Он молчал, пока они не подошли к двери.

— Жаль, что я не могу остаться, очень жаль, — сказал он. — Но… нет, нельзя! Нельзя! Я хочу видеть свет!

Глава VIII

Так они расстались, меж тем как Элизабет-Джейн и ее мать ужинали, погруженные каждая в свои мысли, причем лицо матери странно просветлело, когда Хенчард признался, что стыдится одного своего поступка. Вскоре перегородка задрожала сверху донизу, так как Дональд Фарфрэ снова позвонил — очевидно, затем, чтобы убрали после ужина посуду; вероятно, его манили и оживленная беседа, и пение собравшейся внизу компании, ибо, шагая взад и вперед по комнате, он сам что-то напевал. Но вот он вышел на площадку и стал спускаться по лестнице.

Элизабет-Джейн собрала посуду в его комнате и в той, где ужинала с матерью, и с подносом в руках спустилась в общий зал, где, как всегда в этот час, трактирная суета была в самом разгаре. Девушке не хотелось прислуживать здесь; она только молча наблюдала, и все вокруг казалось ей таким новым и необычным после уединенной жизни в коттедже на взморье. В общем зале, очень просторном, вдоль стен было расставлено две-три дюжины стульев с массивными спинками, и на каждом восседал веселый завсегдатай; пол был посыпан песком; у двери стоял черный ларь, который немного загораживал вход, поэтому Элизабет могла видеть все, что происходит, оставаясь почти незамеченной.

Молодой шотландец только что присоединился к посетителям. Крупные торговцы, пользующиеся уважением, занимали привилегированные места в окне-фонаре и поблизости от него; менее важные гости расположились в неосвещенном конце комнаты на простых скамьях у стены и пили не из стаканов, а из чашек. Среди сидевших тут девушка узнала несколько человек из числа тех, что стояли на улице под окнами «Королевского герба».

Позади них в стене было пробито оконце с вделанным в раму круглым вентилятором, который то внезапно принимался вертеться с громким дребезжанием, то внезапно останавливался, а потом столь же внезапно снова начинал вертеться.

Так Элизабет-Джейн наблюдала украдкой за всем, что происходило вокруг, стараясь не привлекать к себе внимания; но вот кто-то, скрытый от нее ларем, запел песню с красивой мелодией, выговаривая слова с акцентом, исполненным своеобразного очарования. Пение началось еще до того, как девушка спустилась в зал, а теперь шотландец, очень быстро успевший здесь освоиться, согласился по просьбе нескольких крупных торговцев доставить удовольствие всей компании и спеть песню.

Элизабет-Джейн любила музыку, она не утерпела и осталась послушать, и чем дольше она слушала, тем больше восхищалась. Никогда в жизни не слышала она такого пения, да и большинству присутствующих, очевидно, не часто доводилось слышать что-либо подобное — они уделяли певцу гораздо больше внимания, чем обычно. Они не перешептывались, не пили, не окунали своих чубуков в эль, чтобы их увлажнить, не придвигали кружек к соседям. Да и сам певец так расчувствовался, что Элизабет показалось, будто на глаза у него навернулись слезы, когда он запел следующую строфу:

Домой бы мне, домой, вернуться бы домой,

Домой, домой, домой, в милый край родной!

Там красотка вытрет слезы, будет радостью снять,

Когда с друзьями через Аннан переправлюсь я опять.

Расцветут в лугах цветы, лес покроется листвой.

Проводят птички песнями меня в мой край родной.

Раздался взрыв рукоплесканий, затем наступила глубокая тишина, еще более выразительная, чем рукоплескания. Тишина была такая, что, когда послышался треск, — оттого что Соломон Лонгуэйс, один из тех, кто сидел в неосвещенном конце комнаты, обломил слишком длинный для него чубук, — это было воспринято всеми как грубый и неуважительный поступок. Потом судорожно завертелся вентилятор в окне, и глубокое впечатление от песни Дональда на время сгладилось.

— Неплохо… очень даже неплохо! — пробормотал Кристофор Кони, тоже сидевший здесь. И, вынув трубку изо рта, но не отводя ее, сказал громко: — Ну-ка, валяйте следующий куплет, молодой джентльмен, просим вас!

— Вот-вот… Спойте-ка еще разок — не знаю, как вас звать, — проговорил стекольщик, толстый человек, с головой как котел, в белом фартуке, подоткнутом под пояс. — В наших краях не умеют так воспарять душой, — и, повернувшись к соседям, спросил вполголоса: — Кто этот молодец?.. Шотландец, что ли?

— Да, прямо с шотландских гор, надо полагать, — ответил Кони.

Фарфрэ повторил последний куплет. Много лет не слышали завсегдатаи «Трех моряков» такого волнующего пения. Необычность акцепта, взволнованность певца, его глубокое понимание характера песни, вдумчивость, с какой он достигал самой высокой выразительности, удивляли этих людей, чрезмерно склонных подавлять свои эмоции иронией.

— Черт меня побери, если наши здешние места стоят того, чтобы так про них петь! — проговорил стекольщик, после того как шотландец снова спел песню и голос его замер на словах «мой край родной». — Ежели сбросить со счета всех дураков, мошенников, негодяев, распутных бабенок, грязнух и прочих им подобных, то в Кэстербридже, да и во всей округе, чертовски мало останется людей, стоящих того, чтобы величать их песней.

— Правильно, — согласился лавочник Базфорд, уставившись в столешницу. — Что и говорить, Кэстербридж — старая, закоснелая обитель зла. В истории написано, что мы бунтовали против короля не то сто, не то двести лет тому назад, еще во времена римлян, и что многих повесили тогда на Висельном Холме и четвертовали, а куски их тел разослали по всей стране, словно мясо из мясной лавки; и я лично охотно этому верю.

— Зачем же вы, молодой господин, покинули свои родные места, если вы к ним так привержены? — спросил сидевший поодаль Кристофер Кони тоном человека, предпочитающего вернуться к первоначальной теме разговора. — Могу поклясться, не стоило вам уезжать оттуда ради нас, потому что, как сказал мистер Билли Уилс, мы здесь — народ ненадежный, и самые лучшие из нас иной раз поступают не совсем честно — ведь ничего не поделаешь: зимы тяжелые, ртов много, а господь всемогущий посылает нам уж очень мелкую картошку, так что никак всех не накормишь. Где нам думать о цветах да о личиках красоток, — куда уж нам! — впору бы только о цветной капусте подумать да о свиных головах.

— Не может быть! — проговорил Дональд Фарфрэ, с искренним огорчением вглядываясь в окружающие его лица. — Вы говорите, что даже лучшие из вас не совсем честны… да разве это возможно? Неужели кто-нибудь тут берет чужое?

— Нет, нет. Боже сохрани! — ответил Соломон Лонгуэйс, мрачно улыбаясь. — Это он просто так, болтает зря, что в голову взбредет. Он всегда был такой — с подковыркой, — и, обратившись к Кристоферу, сказал укоризненно: — Не будь слишком уж запанибрата с джентльменом, про которого тебе ничего не известно… и который приехал чуть не с Северного полюса.

Кристоферу Кони заткнули рот, и, не встретив ни у кого сочувствия, он что-то забормотал себе под нос, чтобы дать выход своим чувствам:

— Будь я проклят, но уж если б я любил свою родину даже вполовину меньше, чем любит свою этот малый, я бы скорее согласился зарабатывать чисткой свиных хлевов у соседей, но не уехал бы на чужбину! Что до меня, то я люблю свою родину не больше, чем Ботани-Бэй!

— Ну-ка, попросим теперь молодого человека допеть балладу до конца, а не то нам здесь ночевать придется, — сказал Лонгуэйс.

— Она вся, — отозвался певец, как бы извиняясь.

— Черт побери, так послушаем другую! — воскликнул хозяин мелочной лавки.

— А вы не можете спеть что-нибудь для дамского пола, сэр? — спросила тучная женщина в красном с разводами переднике, который так туго перетягивал ее телеса, что завязки совсем скрылись под складками жира.

— Дай ему вздохнуть… дай ему вздохнуть, тетка Каксом. Он еще не отдышался, — сказал стекольщик.