м в унцию каждый, самые тяжелые, какие мне удалось раздобыть, — они в полотняные лоскуты завернуты. Это грузы: два для моего правого глаза, два для левого, говорит. А когда они полежат сколько надо и глаза мои перестанут открываться, заройте эти пенни, добрые люди, и смотрите, не израсходуйте их, а то мне будет неприятно. И как только меня вынесут, распахните окна и постарайтесь утешить Элизабет-Джейн».
— Ах, бедная!
— Да, и Марта все это сделала и зарыла тяжелые пенни в саду. Но вы не поверите: этот негодяй Кристофер Копи пошел и вырыл их, да и пропил в «Трех моряках». «Какого черта! — говорит. — С какой это стати дарить смерти четыре пейса? Смерть вовсе не такая уж важная шишка, чтобы мы настолько ее уважали», — говорит.
— Так только людоеды поступают! — возмутились слушатели.
— Э, нет! Я с этим не совсем согласен, — возразил Соломон Лонгуэйс. — И я скажу хоть сегодня, — а сейчас у нас воскресное утро, и в такое время я не стану болтать зря даже за серебряный шестипенсовик. Я в этом ничего плохого не вижу. Уважать покойников — значит прославлять их, и это правильно, и я лично ни за что не стал бы продавать скелеты, — по крайней мере, почтенные скелеты, чтоб их потом для анатомии полировали, — разве что останусь без работы. Но денег не хватает, а глотки сохнут. Так смеет ли смерть обкрадывать жизнь на четыре пенса? Повторяю, ничего худого он не сделал.
— Эх, бедняжка, теперь она уже не может этому помешать, да и ничему другому тоже, — заметила тетка Каксом. — И все ее блестящие ключи у нее отберут, и шкафы ее откроют, и увидят всякие штучки, которые она прятала, чтоб их никто не видел, и все ее желания и привычки, — все будет, как не было!
Глава XIX
Хенчард и Элизабет сидели, беседуя, у огня. Прошло три недели со дня похорон миссис Хенчард; свечи еще не были зажжены, и беспокойное пламя, кувыркаясь на углях, как акробат, отбрасывало на темные стены улыбки всех способных на отблески предметов: старого трюмо с золочеными столбиками и массивным антаблементом, рамок, разнокалиберных дверных ручек и шишек, медных розеток на концах широких лент от звонков, висевших по обеим сторонам камина.
— Элизабет, ты часто думаешь о прошлом? — спросил Хенчард.
— Да, сэр, часто, — ответила она.
— Кого же ты вспоминаешь?
— Мать и отца… больше почти никого.
Всякий раз, как Элизабет-Джейн называла Ричарда Ньюсона отцом, лицо Хенчарда менялось, — он словно старался преодолеть боль.
— Так, так! А я, значит, в стороне? — проговорил он. — …Ньюсон был добрым отцом?
— Да, сэр, очень.
Лицо у Хенчарда застыло, казалось, он решил стоически переносить свое одиночество; по мало-помалу черты его смягчились.
— Вообрази, что я твой родной отец, — сказал он. — Ты так же любила бы меня, как Ричарда Ньюсона?
— Этого я не могу себе представить, — быстро ответила она. — Я никого другого не могу вообразить своим отцом.
Жена Хенчарда была разлучена с ним смертью; его друг и помощник Фарфрэ — их разрывом; Элизабет-Джейн — ее неведением. — Хенчард подумал, что из них троих ему удастся вновь приблизить к себе только эту девушку. Он долго колебался между желанием открыться ей и мыслью, что лучше оставить все, как было; наконец он не смог больше сидеть спокойно. Он прошелся взад и вперед по комнате, потом подошел к креслу, в котором сидела девушка, и стал сзади него, глядя вниз, на ее волосы. Он уже был не в силах бороться с собой.
— Что рассказывала тебе мать обо мне… о моей жизни? — Что вы с нею в свойстве.
— Ей следовало рассказать больше… и раньше, чем ты познакомилась со мной! Тогда моя задача была бы не такой трудной… Элизабет, это я твой отец, а не Ричард Ньюсон. Только стыд помешал твоим несчастным родителям признаться в этом тебе, когда они были живы оба.
Голоса Элизабет была все так же неподвижна, а плечи даже не приподнимались в такт дыханию. Хенчард продолжал:
— Я готов перенести твой гнев, твой страх, только не твое заблуждение — с этим я не могу примириться! Твоя мать и я, мы поженились еще в юности. А свадьба, на которой ты присутствовала, была нашим вторым венчанием. Твоя мать была слишком честна. Мы считали друг друга умершими… и… Ньюсон стал ее мужем.
Подробнее рассказать о прошлом, открыть всю правду Хенчард был не в силах. Если бы дело касалось его одного, он ничего бы не утаил; но он умолчал из уважения к полу и летам молодой девушки, — поступок, достойный и более нравственного человека.
Когда он стал пускаться в подробности, которые странным образом подтверждались рядом мелких и ранее не привлекавших внимания Элизабет случаев из ее жизни, — когда, коротко говоря, она поверила ему, ее охватило сильное волнение, и, повернувшись к столу, она уронила на него голову, вся в слезах.
— Не плачь… не плачь! — горячо проговорил Хенчард. — Я не могу вынести этого, не хочу выносить. Я твой отец; почему же ты плачешь? Неужели я так страшен, так ненавистен тебе? Не отталкивай меня, Элизабет-Джейн! — воскликнул он, хватая ее влажную руку. — Не отталкивай меня… Правда, я когда-то был пьяницей и грубо обращался с твоей матерью… но ведь с тобой я буду ласковее, чем был он! Я готов на все, лишь бы ты относилась ко мне, как к родному отцу!
Она хотела встать и доверчиво посмотреть ему в глаза, но не смогла, — она была подавлена, как братья Иосифа после его признания.
— Я не требую, чтобы ты привязалась ко мне сразу, — отрывисто говорил Хенчард, раскачиваясь, как большое дерево на ветру. — Нет, Элизабет, не требую. Я уйду и не увижусь с тобой до завтра или пока ты сама этого не захочешь, а тогда я покажу тебе бумаги, в которых ты найдешь доказательство моих слов. Ну, вот, я ушел и больше не буду тебя беспокоить… Ведь это я выбрал тебе имя, дочь моя; твоя мать хотела назвать тебя Сьюзен. Смотри не забывай, что это я дал тебе твое имя!
Он вышел, тихонько затворив за собой дверь, и Элизабет-Джейн услышала его шаги в саду. Но он еще не все сказал. Не успела она сдвинуться с места и очнуться от потрясения после его исповеди, как он появился вновь.
— Еще одно слово, Элизабет, — сказал он. — Ты примешь мою фамилию… примешь, а? Твоя мать была против, а мне этого очень хочется. Ведь по закону она твоя, и ты теперь это знаешь. Но никто другой не должен знать. Ты сделаешь вид, что по собственному желанию хочешь переменить фамилию. Я поговорю со своим поверенным — сам я не знаю, как это делается по закону, — а тебя прошу: позволь мне поместить в газете объявление, что ты принимаешь мою фамилию.
— Если это моя фамилия, значит, я должна ее носить, не правда ли? — спросила она.
— Ну да, конечно, таков уж обычай.
— Странно, почему мама была против этого?
— Да так просто, — должно быть, каприз какой-то был у бедняжки. Теперь возьми листок бумаги и напиши несколько слов под мою диктовку. Но сначала давай зажжем свечи.
— Мне и от камина светло, — возразила она. — Да… так лучше.
— Прекрасно.
Она взяла лист бумаги и, подавшись вперед, ближе к решетке камина, написала под диктовку Хенчарда текст объявления по образцу какого-то объявления о перемене фамилии, которое он, вероятно, вычитал в газете и запомнил: она-де, нижеподписавшаяся, до сего числа носившая имя и фамилию Элизабет-Джейн Ньюсон, отныне будет называть себя Элизабет-Джейн Хенчард. Кончив, она сложила листок и написала на нем адрес редакции «Хроника Кэстербриджа».
— А теперь, — сказал Хенчард самодовольным тоном, как всякий раз, когда ему удавалось добиться своей цели, хотя сейчас самодовольство его смягчалось нежностью, — теперь я пойду наверх и поищу кое-какие документы, в которых ты найдешь подтверждение моих слов. Но я не стану докучать тебе ими до завтрашнего дня. Спокойной ночи, моя Элизабет-Джейн!
И он ушел, прежде чем ошеломленная девушка успела понять, что все это значит, и приспособить свои дочерние чувства к новому центру тяжести. Она была рада, что Хенчард позволил ей провести вечер одной, и осталась сидеть у камина. Здесь она сидела молча и плакала — теперь уже не о матери, а о добром моряке Ричарде Ньюсоне: ей казалось, что она чем-то оскорбляет его память.
Между тем Хенчард поднялся наверх. Документы личного характера он хранил в своей спальне, в ящике комода, и теперь, отперев этот ящик, отложил на время разбор бумаг, откинулся в кресле и позволил себе спокойно предаться размышлениям. Наконец-то Элизабет ему принадлежит, думал он, а у девочки столько здравого смысла и такое доброе сердце, что она, несомненно, привяжется к нему. Он был из тех людей, которым почти необходимо изливать кому-нибудь свои чувства, будь то в пылу радости или в пылу гнева. Еще при жизни жены сердце его жаждало вновь завязать нежнейшие из человеческих уз, и теперь он поддался этому могучему инстинкту без колебаний и без опасений. Он снова наклонился над ящиком и стал рыться в нем.
Среди других бумаг здесь хранились все те, что когда-то лежали в письменном столике его жены, ключи от которого Хенчарду передали по ее просьбе. Здесь же оказалось адресованное ему письмо с надписью:
«Не вскрывать до дня свадьбы Элизабет-Джейн».
Миссис Хенчард была более образованна, чем ее муж, но она ничего не умела делать как следует. Написав письмо, она, по-старинному, обошлась без конверта и просто сложила лист бумаги втрое, потом щедро залила сургучом оба края, но лишь в один слой, а не в два, как полагается. Сургуч треснул, и письмо оказалось открытым. У Хенчарда не было основания думать, что запрещение вскрывать письмо до свадьбы дочери вызвано какой-нибудь важной причиной; к тому же он вообще не очень уважал покойную жену. «Так просто, должно быть, взбрело что-то в голову бедной Сьюзен ни с того ни с сего», — решил он и без особого любопытства пробежал глазами письмо:
«Мой дорогой Майкл!
Ради нас троих я до сих пор кое-что скрывала от тебя. Надеюсь, ты поймешь почему; я думаю, что поймешь, хотя, может быть, и не простишь меня. Но, дорогой Майкл, я хотела сделать лучше. Когда ты прочтешь эти строчки, я буду лежать в могиле, а Элизабет-Джейн войдет в свой новый дом. Не проклинай меня, Майкл, подумай, в каком положении я оказалась. Мне очень трудно заставить себя написать это, но я все-таки напишу. Элизабет-Джейн — это не твоя Элизабет-Джейн, не та девочка, которую я несла на руках, когда ты меня продал. Та умерла спустя три месяца, а эта, живая, — от моего второго мужа. Я окрестила ее именем, которое мы дали первой девочке, и она утешила меня в моем горе, заполнив пустоту после смерти первой. Майкл, я умираю и могла бы придержать язык, но не в силах. Сам реши, говорить тебе обо всем-этом ее мужу или нет, и прости, если можешь, женщину, когда-то тяжко оскорбленную тобой, как она прощает тебя.