Мерфи — страница 18 из 37

— Но теперь я привыкла ожидать этого, — сказала Селия, — и прислушиваться, и сегодня я в первый раз его не слышу.

— Какая глупость, — сказала мисс Кэрридж. — Что вам нужно, это…

— Нет, нет, — сказала Селия, — ничего до тех пор, пока я не узнаю.

Мисс Кэрридж безжалостно передернула плечами и повернулась, чтобы уйти. Селия вцепилась в ее руку. Обливаясь потом, мисс Кэрридж благословляла кремы, которые сделали возможной такую сердечность, капельки благодарности выступили по всему ее телу. Это поистине трагическое свойство, то как раз, которое римляне именовали caper[58], особенно когда это связано с постижением посредством обоняния.

— Бедное дитя, — сказала девственная мисс Кэрридж, — как могу я успокоить вашу душу?

— Подняться наверх и посмотреть, — сказала Селия.

— Мне строго наказано никогда его не беспокоить, — сказала мисс Кэрридж, — но мне невыносимо видеть вас в таком состоянии.

Селия, дрожащая, мертвенно-бледная, была действительно в том еще состоянии. Шаги над головой, вместе с креслом-качалкой, и ползучее, словно пресмыкающееся, убывание света стали непременной принадлежностью ее послеполуденных часов. Наступление вдруг на Брюэри-роуд темноты по-эгейски не могло бы больше нарушить ее душевное равновесие, чем отсутствие его шагов.

Она стояла у подножия лестницы в то время, как мисс Кэрридж, тихо ступая, поднялась наверх, прислушалась у двери, постучалась, постучалась громче, забарабанила, подергала и погремела ручкой, открыла дверь запасным ключом, вошла в комнату, сделала несколько шагов и стала как вкопанная. Старикан лежал в луже разбрызганной по всему ее драгоценному линолеуму крови, с опасной бритвой в руке и фактически разрезанным ею горлом. Со спокойствием, удивившим ее самое, осмотрела мисс Кэрридж эту картину. Все настолько точно соответствовало тому, чего она ожидала и, следовательно, должна была в тот или иной момент вообразить себе, что она не испытала никакого потрясения — или очень небольшое. Она слышала, как Селия окликнула ее: «Ну что?» Если я вызову доктора, сказала она про себя, мне придется платить, а если я вызову полицию… Бритва была сложена, один из пальцев был почти отсечен, рот заполнен внезапно хлынувшей черной пеной. От этих подробностей, которых она никогда не могла бы вообразить, у нее подкатило к горлу, этих и других, слишком мучительных, чтобы о них говорить. Она поспешно спустилась по лестнице, наступая на каждую ступеньку, перебирая ногами так быстро, как будто двигалась на колесиках с гусеничным приводом, ужасно, словно пилой, проводя указательным пальцем по горлу, чтобы дать понять Селии. Скатившись вниз, она остановилась на крыльце у двери и завопила, призывая полицию. Она металась по улице, точно испуганный страус, задыхаясь, бестолково, суматошно бросалась то в сторону Йорк-, то в сторону Каледониан-роуд, в удручающей степени равно далеких от места трагедии, вскидывая руки, сводя насмарку все благо, полученное от образцов, воплями призывая полицию. Ум ее был настолько собран, что она ясно видела, как неуместно было бы допустить, чтобы он был таким и по видимости. Когда собралось достаточное количество соседей и прохожих, она поспешно отступила назад и, загородив дверь, никого не впускала.

Прибыла полиция и послала за доктором. Прибыл доктор и послал за машиной «скорой помощи». Прибыла «скорая помощь», старикана снесли вниз по лестнице, мимо приросшей к месту на лестничной площадке Селии, и положили в машину. Это доказывало, что он был еще жив, потому что было бы служебным преступлением поместить в «скорую помощь» труп, хотя бы и очень свежий, не важно. Но вытащить труп оттуда не будет нарушением ни закона, ни постановления местной власти, ни параграфа, ни подпараграфа, и со стороны старикана было вполне уместно довершить свое страшное преступление по дороге в больницу, что он и сделал.

Из своего кармана мисс Кэрридж не выложила ни пенни, ни одного пенни. Не она вызвала доктора, а полиция, следовательно, ей и платить. Ущерб, нанесенный кровью ее прелестному линолеуму, был с лихвой покрыт авансом месячной платы за квартиру, внесенной стариканом накануне. Она провернула все это дело в великолепном стиле.

Большую часть этой ночи и следующего дня и следующей ночи Мерфи провел в гневных разглагольствованиях с целью успокоения Селии, время о времени расписывая блага, которые извлечет, уже извлекает старикан из своей кончины. Все это било мимо цели, так как Селия, подобно всем честным людям, оставшимся в живых, совершенно откровенно оплакивала самое себя. Тем не менее лишь в предрассветные часы в воскресенье до него дошла вся безнадежность того, что он делает, более того, вся его фальшь. Нисколько не рассчитанное на Селию, это и не было обращено к ней.

Трудно сказать, отчего она была — и оставалась — так глубоко удручена. Ущерб, нанесенный ее послеполуденным часам, которыми она стала дорожить почти так же, как прежде, до того, как она его подцепила, Мерфи дорожил своими, представляется недостаточным объяснением. Ей не переставало хотеться, но она не смела пойти наверх и посмотреть на комнату, где это произошло. Дойдет, бывало, до основания лестницы, а затем вернется. Все ее поведение раздражало Мерфи, о чьем присутствии она, казалось, догадывалась лишь урывками, да и то с такого рода безличным восторгом, который не доставлял ему ни малейшего удовольствия.

В довершение его горделиво небрежное сообщение о том, что работа наконец у него в кармане или почти что в кармане, взволновало ее ровно настолько, что она сказала «О». Ничего более. Даже не «О, правда?». Он с гневом взял ее за плечи и заставил посмотреть себе в глаза. Ясный зеленый цвет ее глаз, теперь вращающихся и закатывающихся, как у козы, перенесшей выкидыш, был замутнен желтизной.

— Посмотри на меня, — сказал он.

Она посмотрела сквозь него. Или же на то, что позади него.

— С июня вечно, — сказал он, — только и было слышно что работа, работа, работа, ничего, кроме работы. В мире все происходит специально с той лишь целью, чтобы подвигнуть меня на работу. Я говорю, что работа означает конец для нас обоих, по крайней мере — мой конец. Ты говоришь — нет, только начало. Я стану новым мужчиной, ты — новой женщиной, все экскременты в подлунном мире обратятся в цибетин[59] от того, что Мерфи нашел работу, на небесах возрадуются сильнее, чем от миллиардов кожаных мешков с костями, у которых никогда, кроме нее, ничего больше и не было. Ты необходима мне; я тебе только нужен, у тебя — хлыст, ты побеждаешь.

Он замолчал, покинутый в беде своими эмоциями. Гнев, придавший ему силы начать, улетучился, когда он не дошел и до середины. Несколько слов — и гнев иссяк совершенно. И так всегда, не только со словами, не только с гневом.

Оседавшая под его руками Селия, с трудом ловившая ртом воздух, с дикими глазами и испачканным лицом, не походила на победительницу.

— Избегайте измождения, — пробормотала она, ответив набившим оскомину эллипсисом Сука.

— Я таскаюсь по этому муравейнику, — сказал Мерфи с последними крохами негодования, — изо дня в день, в град, дождь, гололедицу, снег, дурман, я хочу сказать, туман, копоть, а также, полагаю, при ясной погоде, с меня штаны спадают от рвотного за четыре пенса, ищу эту твою работу. Наконец, нахожу ее, она находит меня, я полужив-полумертв от оскорблений и переохлаждения, я в упадке сил, но я не оттягиваю момента, а приползаю домой, чтобы услышать твои поздравления. Ты говоришь «О». Лучше, чем «Ага».

— Ты не понимаешь, — сказала Селия, которая и не пыталась вслушиваться.

— Нет, — сказал Мерфи. — Дряхлый лакей обрывает связь с жизнью, а ты устраиваешь ниобеаду, точно это были четырнадцать твоих детей. Нет. Я теряюсь в догадках.

— Не лакей, — сказала Селия. — Дворецкий. Экс-дворецкий.

— Хоть дважды экс-, — сказал Мерфи, — портье.

Маленькая сцена, если ее можно назвать сценой, закончилась. Наступила долгая тишина; в то время, как Селия простила Мерфи то, что он грубо разговаривал с ней, мисс Кунихан, Уайли и Купер разрешились от поста в экспрессе Ливерпуль — Лондон. Мерфи поднялся и начал тщательно одеваться.

— Почему буфетчица пила шампанское? — сказал он. — Сдаешься?

— Да, — сказала Селия.

— Потому что крепкий портье слаб, — сказал Мерфи.

Эта шутка не позабавила Селию, она не могла бы позабавить ее в лучшие времена и в лучшем месте. Это не имело значения. Нисколько не рассчитанная на Селию, она и не была обращена к ней. Она позабавила Мерфи — это все, что имело значение. Он всегда находил ее очень смешной, да что там очень — уморительно смешной, эту и еще одну насчет бутылки крепкого портера и игры в карты. Это были шутки Гилмигрима, получившие свое название от вина лилипутов. Шатаясь, он шлепал по линолеуму босыми ногами, в рубашке еще той студенческой поры, когда он был теологом-любителем, в манишке и лимонном галстуке-бабочке, захмелев от токсинов этой простой шуточки. Он представил эту сцену и опустился на линолеум «мечта Декарта», задыхаясь и извиваясь в корчах, словно цыпленок, одолеваемый зевотой. С одной стороны — буфетчица, прямо из деревни — лошадиная голова на коровьем туловище, траурно-креповый корсаж с вырезом скорее в форме W, нежели V, ноги скорее в форме X, нежели О, глаза закрыты от сладкой боли, — высунувшаяся из окошка в зал бара. С другой — крепкий портье, взгромоздившийся на планку для ног своего табурета, сверкая клыками из-под накладных усов и бакенбардов из пены. Затем глоток и — «Происхождение Млечного Пути» Тинторетто.

Этот припадок, гораздо более напоминавший приступ эпилепсии, чем смеха, встревожил Селию. Глядя на то, как он катается по полу в своей единственной пристойной рубашке и манишке, она произвела все необходимые приготовления, вспомнила сцену в том дворе и, как тогда, пришла ему на помощь. Необходимости в этом не было, приступ прошел, его сменила мрачность, как после тяжелой ночи.