Мерфи — страница 23 из 37

Тиклпенни лежал, раскинувшись по всему полу чердака, и при свете свечи бился над крошечным старомодным газовым обогревателем, с каким-то отчаянием паля из пистолета-зажигалки. Он поведал, как шаг за шагом, начавшись характерным образом с самых немыслимых видений, сложилась эта безумная установка, которая, материализовавшись, не желала действовать.

Ему потребовался час на усовершенствование его видения. Ему потребовался второй на то, чтобы откопать обогреватель, гвоздь всего этого сооружения, вместе с приложенной к нему по иронии судьбы искровой зажигалкой.

— Я бы полагал, — сказал Мерфи, — что обогреватель — дело вторичное, после газа.

Он притащил обогреватель на чердак, поставил на пол и, отступив назад, представил себе, как тот будет гореть. Проржавленный, пропыленный, выброшенный за негодностью, с осыпающимся асбестом — казалось, его никогда не удастся зажечь. В унынии отправился он разыскивать газ.

Потребовался еще один час, чтобы отыскать то, что можно было бы к нему приспособить, использовав вышедший из употребления газовый рожок в W.C. этажом ниже, ныне освещаемом электричеством.

Установив таким образом конечные точки, оставалось лишь добиться их соединения. С увлекательными сторонами этой трудности он был прекрасно знаком еще в те времена, когда в бытность свою поэтом под парами он так подолгу и так любовно бился над сведением концов своих пентаметров. Он разрешил ее меньше чем за два часа, посредством набора списанных трубок для питания, дополненных — наподобие цезуры — стеклянными, благодаря чему газ теперь поступал в обогреватель. Асбест тем не менее не желал раскаляться, хоть засыпь его искрами.

— Ты толкуешь про газ, — сказал Мерфи, — но я никакого газа не чувствую.

Здесь он находился в невыгодном положении, так как Тиклпенни запах газа чувствовал, слабо, но отчетливо. Он описал, как он его включил в W.C. и помчался бегом на чердак. Объяснил, что поток можно регулировать только из W.C., так как у ввода трубки в радиатор никакого крана не было и не предусматривалось. Это было, пожалуй, главное неудобство его прибора. В отсутствие помощника, включающего газ внизу, в то время как он ждет наверху с зажигалкой наготове, наиболее достойным методом разжигания обогревателя было бы для Мерфи присобачить асбестовую форсунку на своем конце цепи, спуститься с ней к источнику горючего, зажечь ее в W.C. и не спеша отнести назад к обогревателю. Или, если он предпочитает, он мог бы снести в W.C. весь обогреватель, и к черту специальную форсунку. Но это вещи несущественные. Главное — что он, Тиклпенни, включил газ более десяти минут назад и с тех пор безрезультатно осыпал обогреватель искрами. Это была правда.

— Либо газ не включен, — сказал Мерфи, — либо соединение ослабло.

— А я разве нет, после стольких попыток? — сказал Тиклпенни. Ложь. Он был в полном изнеможении.

— Попытайся еще, — сказал Мерфи. — Покажи зажигалку.

Тиклпенни сполз вниз по лестнице. Мерфи стал на корточки перед обогревателем. Мгновение спустя послышалось слабое шипение, затем слабый запах. Мерфи отвернулся и нажал курок. Обогреватель со вздохом загорелся, и краска разлилась по всему сохранившемуся в нем асбесту.

— Ну как? — позвал Тиклпенни, стоя внизу у лестницы.

Мерфи пошел вниз, чтобы не дать подняться Тиклпенни, возможность непосредственного использования которого, казалось, была полностью исчерпана, и чтобы тот показал ему кран.

— Работает? — сказал Тиклпенни.

— Да, — сказал Мерфи. — Где кран?

— Ну, это уж слишком, — сказал Тиклпенни.

«Слишком» относилось к тому, каким образом закрылся кран, который он действительно открывал.

Остатки разобранного рожка торчали высоко на стене W.C., и то, что Тиклпенни называл краном, было сооружением из двойной цепи с кольцом, предусмотренным для удобства карликов.

— Так как я надеюсь на спасение, — сказал Тиклпенни, — клянусь, что включал эту хре…

— Может быть, сюда влетела птичка, — сказал Мерфи, — и села на него.

— Как она могла, если окно закрыто? — сказал Тиклпенни.

— Может быть, она закрыла его за собой, — сказал Мерфи.

Они вернулись к лестнице.

— Миллион благодарностей, — сказал Мерфи.

— Ну, это уж слишком, — сказал Тиклпенни.

Мерфи попытался втянуть лестницу наверх. Она была закреплена.

— Пошли сходим в клуб ненадолго, — сказал Тиклпенни, — отчего ты не хочешь?

Мерфи закрыл люк.

— Ну это уж еще похлеще, — сказал Тиклпенни и потащился прочь.

Мерфи пододвинул обогреватель как можно ближе к постели, насколько позволяли трубы, опустился, охотно провиснув, соответственно матрацу, посередине, и попытался выйти в сферу разума. Так как тело его от усталости было в слишком активном состоянии, чтобы позволить это, он покорился сну, Сну, сыну Эреба и Ночи, сводному брату Фурий.

Когда он проснулся, стояла сильная духота. Он поднялся и открыл слуховое окно, посмотреть, какие от него видны звезды, но тотчас же закрыл, поскольку звезд не было. Он зажег от радиатора толстую высокую свечу и пошел вниз, в W.C., выключить газ. Какова этимология «газа»? На обратном пути он обследовал низ лестницы. Она была лишь слегка привинчена, Тиклпенни мог и с этим справиться. Он разделся, оставшись в форменной рубашке, закрепил свечу с помощью ее же оплывшего воска на полу, в головах кровати, лег и попытался выйти в сферу разума. Но его тело было все еще слишком поглощено своей усталостью. А этимология «газа»? Могло это быть то же самое слово, что хаос? Едва ли. Хаос — это зев. Но тогда ведь и кретин — это христианин. Хаос сойдет, может, это и неверно, но приятно; отныне газ для него будет означать хаос, а хаос — газ. Он может вызвать у тебя зевоту, смех, слезы, согреть, прекратить твои страдания, может сделать так, что ты проживешь немножко дольше, умрешь немножко раньше. А чего не может? Газ. Мог бы он превратить невропата в психопата? Нет. Это может только Бог. Да будет Небо посреди воды, и да отделяет оно воду от воды. Указ относительно сооружений, регулирующих распределение хаоса и воды. Комп. по производству хаоса, света и кока-колы. Ад. Небо. Елена. Селия.

Утром от этого сна не осталось ничего, кроме постчувствия катастрофы, ничего от свечи, кроме маленького кружочка воска.


Ничего не оставалось, как увидеть то, что он хотел увидеть. Каждый дурак может закрыть на что-то глаза, но кто знает, что видит в песке страус?

До того он бы ни за что не признал, что нуждается в братстве. Но он нуждался. Перед лицом этой дилеммы (психиатрическое/психопатическое) — выбора между жизнью, от которой он отвернулся, и жизнью, о которой он не имел никакого практического представления, за исключением, как он смутно надеялся, внутри самого себя, — он не мог не стать на сторону последней. Его первые впечатления (всегда лучшие), надежда на лучшее, чувство родства и т. д. склонялись к этому. Ничего не оставалось, как поставить их на твердое основание, подорвав все, что угрожало представить их в ложном свете. Работа была изнурительная, но приятная.

Таким образом, было необходимо, чтобы каждый час, проведенный в палатах, усиливал, наряду с его уважением к пациентам, его отвращение к предписываемому учебником отношению к ним, тому самодовольному научному концептуализму, для которого контакт с действительностью внешнего мира — это показатель душевного здоровья. Каждый час и усиливал.

Природа внешней действительности оставалась покрыта мраком. Ученые мужи, жены и дети, казалось, могли преклоняться перед фактами и столь же разнообразными способами, как любое другое собрание светил науки. Определение внешней действительности, или, выражаясь кратко и просто, действительности, изменялось сообразно разумению определяющего. Но все как будто соглашались, что контакт с нею, даже невразумительный контакт с ней непосвященного, был редкостной привилегией.

На этом основании пациенты определялись как «отрезанные» от действительности, от элементарных благ действительности непосвященных, если не от нее вообще, как в более тяжелых случаях, когда это касалось уже определенных фундаментальных отношений. Задача лечения состояла в том, чтобы преодолеть этот разрыв, перевести страдальца с его опасной личной маленькой навозной кучи в блистающий мир дискретных частиц, где он обретет бесценное право вновь удивляться, любить, ненавидеть, желать, ликовать и испускать вопли в разумной и сдержанной манере, утешаясь обществом других, пребывающих в том же положении.

Все это было, само собой, отвратительно Мерфи, чей опыт как физического тела и разумного существа вынуждал его называть убежищем то, что психиатры называли изгнанием, и считать пациентов не отринутыми от системы благ, но избежавшими умопомрачительного фиаско. Если бы его разум работал по верному принципу кассового аппарата, без устали подсчитывающего суммы текущих фактов в мелкой монете, тогда, вне всякого сомнения, отлучение от них казалось бы лишением. Но коль скоро это было не так, коль скоро то, что он именовал своим разумом, функционировало не в качестве инструмента, а в качестве места, к уникальным наслаждениям какового его как раз и не подпускали текущие факты, не было ли в высшей степени естественно для него приветствовать подавление этих фактов как избавление от оков?

Дилемма, любовно упрощенная и перевернутая Мерфи, заключалась, следовательно, ни больше ни меньше как в фундаментальном вопросе большого мира и мира маленького, который пациенты решали в пользу последнего, психиатры поднимали ради первого, а сам Мерфи оставлял нерешенным. Фактически — он оставался нерешенным только фактически. Свой голос Мерфи уже отдал. «Я не принадлежу к большому миру, я принадлежу к маленькому», — это была у него старая песня, так же как и убеждение, два убеждения, сначала негативное. Как ему выносить фиаско, не говоря уже о том, чтобы искать подобных случаев, когда однажды он уже лицезрел блаженных идолов своей пещеры? На прекрасном бельгийско-латинском языке Арнольда Гейлинкса это будет: