Мерфи — страница 24 из 37

«Ubi nihil vales, ibi nihil velis»[66].

Но было недостаточно ничего не хотеть там, где сам он ничего не стоил, как недостаточно предпринимать дальнейшие шаги, отрекаясь от всего, что лежало за пределами интеллектуальной любви, в сфере которой он только и мог любить себя, ибо только там он и был достоин любви. Этого было недостаточно раньше, и никаких признаков достаточности не проявлялось и теперь. Эти настроения и другие вспомогательные приемы, обращавшие им на службу каждое доступное средство (напр., кресло-качалку), могли сдвинуть дело в нужную сторону, но не вбить последний клин. Вопрос этот по-прежнему заставлял Мерфи разрываться, как об этом свидетельствует его достойная сожаления приверженность к Селии, имбирю и т. д. Средства вбить последний клин у него отсутствовали. А что, если б ему удалось вбить последний клин теперь, на службе у клана Клинчей?! Вот это и впрямь было бы прелестно.

На частые выражения, по-видимому, боли, гнева, отчаяния, а фактически и на все обычные эмоции, которым давали волю некоторые пациенты и которые выдавали присутствие ложки дегтя в бочке меда Микрокосма, Мерфи либо не обращал внимания, либо заглушал их так, чтобы придать угодный ему смысл. Поскольку эти всплески в большей или меньшей степени обнаруживали те же черты, что в настоящее время отмечались в Мэйфэре или Клэпеме, из этого не следовало, что они были вызваны аналогичными причинами, как и то, что можно судить об обитателях этих районов по мрачному покрову меланхолии. Но даже если за этими подобиями следствий соответствующих причин могли просматриваться Итон и Ватерлоо, даже если пациенты действительно иногда чувствовали себя так же паршиво, как они иногда выглядели, это отнюдь никак не порочило того маленького мира, где, согласно исходным убеждениям Мерфи, они, каждый в отдельности и все вместе, отменно проводили время. Всего-то и нужно было, что просто отнести их возбужденность не на счет какого-либо изъяна в их замкнутости в самих себе, а на счет того, что вложено в нее врачевателями. Меланхолия меланхолика, приступы ярости маньяка, отчаяние параноика были, несомненно, так же мало автономны, как длинное, жирное лицо немого. Если оставить их в покое, они были бы счастливы, как Ларри, уменьшительное от Лазаря, чье воскрешение казалось Мерфи, пожалуй, единственным случаем, когда Мессия перегнул палку.

С помощью таких и даже менее надежных конструкций он спасал свои факты от давления тех, что имели хождение в Приюте милосердия. Побужденный всеми этими жизнями, заточенными, как он по-прежнему упорно считал, в своем разуме, он усерднее, чем когда-либо, трудился над возведением своего собственного воздушного каземата. Особенно поддерживали его в этом, а также в убеждении, что он нашел наконец духовно близких себе людей, три фактора. Первый — это абсолютная безучастность шизоидов на высшей стадии болезни перед лицом самых безжалостных терапевтических налетов. Второй — это камеры с мягкой обивкой. Третий — его успех у пациентов.

Первый из них, после всего, что было сказано о собственной зависимости Мерфи, говорит сам за себя. Какую более сильную встряску можно дать опустившемуся человеку, погрязшему в большом мире, чем явить пример жизни, по всей видимости неопровержимо реализованной в малом?

Камеры с мягкой обивкой намного превосходили все, что он только мог себе вообразить в плане внутренней обители блаженства. Три измерения, слегка вогнутой формы, имели такие изысканные пропорции, что отсутствие четвертого было едва заметно. Нежный, светящийся, зеленовато-серый цвет надувной обшивки, которой был выстлан каждый квадратный дюйм потолка, стен, пола и двери, придавал некое правдоподобие той истине, что человек есть пленник воздуха. Температура была такая, что лишь абсолютная нагота могла отдать ей должное. Никакая система вентиляции не рассеивала как будто иллюзию вдыхаемого вакуума. Помещение, подобно монаде, было без окон, кроме глазка со шторкой в двери, в котором в течение двадцати четырех часов регулярно и через короткие интервалы появлялся или же обязан был появляться здравомыслящий глаз. Мерфи никогда не удавалось вообразить в узких пределах домашней архитектуры более заслуживающего похвал воплощения того, что он без устали продолжал называть малым миром.

Его успех у пациентов граничил со скандалом. Согласно представлению о психически больном из учебника, с его тенденцией уравнивать объекты, идеи, личности и т. д., проявляющие ничтожнейшие элементы общности, пациенты должны были бы отождествлять Мерфи с Бомом и К° просто потому, что он напоминал их в поверхностных вещах, касающихся функции и одежды. Подавляющее большинство в этом не преуспело. Подавляющее большинство так безошибочно различало их, отдавая предпочтение Мерфи, что даже Бом частично лишился своего румянца. Они гораздо охотнее делали для Мерфи что бы то ни было, что они привыкли делать для Бома и К°. А в определенных отношениях, когда Бому и К° приходилось их сдерживать или удерживать силой, они позволяли Мерфи обойтись уговорами. Один больной, спорный случай сомнительной категории, отказался выходить на прогулку без сопровождения Мерфи. Другой — меланхолик, страдавший манией вины в тяжелой форме, — не желал вставать с постели иначе, как по приглашению Мерфи. Другой меланхолик, убежденный, что у него заворот кишок, превратившихся в промокашку, ел только тогда, когда ложку держал Мерфи. В противном случае его приходилось кормить насильственно. Все это не укладывалось ни в какие рамки, граничило со скандалом.

Мерфи возмущало, что Сук приписал этот странный талант исключительно положению Луны в созвездии Змеи в момент его рождения. Чем более смыкалась вокруг него его собственная система, тем невыносимее становилось для него ее подчинение чьей-либо чужой. Между ним и его звездами несомненно существовала связь, но не в том смысле, который имел в виду Сук. Это были его звезды, первичной системой был он. В тот прискорбный час темной личинкой он был спроецирован на небо, как на экран, крупным планом, высветившим для него его собственный смысл. Но это был его смысл. Луна в созвездии Змеи была не более чем образом, фрагментом витаграммы.

Таким образом, клочок неба за шесть пенсов опять изменился, став вместо поэмы, которую мог написать он один из всех ныне живущих, поэмой, которую он один мог бы написать из всех рожденных. Что касается статуса небесных светил в качестве предсказателей, Мерфи стал заядлым приверженцем претерита[67].

Получив поэтому впервые возможность наблюдать in situ «великую магическую силу глаза, воздействию которой легко поддаются душевнобольные», Мерфи с удовольствием отмечал, как прекрасно она согласуется с тем, что ему уже было известно о его идиосинкразии. Его успех у пациентов был, наконец, вехой на пути, которым он так долго шел вслепую, не имея иной поддержки, кроме убеждения, что все остальные пути ведут не туда. Его успех у пациентов был вехой, указующей путь к ним. Он означал, что они чувствовали в нем то, чем они были прежде, а он в них — то, чем он будет. Он означал, что его жизненная удача могла увенчаться никак не менее чем роскошным психозом. Quod erat extorquendum[68].

Мерфи казалось, что из всех его друзей среди пациентов ни один не мог бы сравниться с его «подопечным» — мистером Эндоном, его «подопечным». Мерфи казалось, что он связан с мистером Эндоном не только тем, что тот его подопечный, но любовью самого чистейшего рода, какой только возможен, избавленной от скоропалительных выбросов мыслей, слов, дел, свойственных большому миру. Даже когда они, как казалось Мерфи, глубочайшим образом сливались воедино духом, они оставались друг для друга мистером Мерфи и мистером Эндоном.

«Подопечным» назывался пациент, помещенный «в свиток» (или «под надзор»). Пациента помещали в свиток (или под надзор), как только возникал случай заподозрить его в серьезных склонностях к самоубийству. Таким случаем могли быть угрозы, произнесенные пациентом, мог быть и просто общий характер его поведения. Тогда на его имя выписывалась табличка с указанием — в тех случаях, когда было высказано то или иное предпочтение, — формы замышляемого самоубийства. Например: «М-р Хиггинс. Вскрытие живота или любой другой доступный способ», «М-р О’Коннор. Яд или любой другой доступный способ». Выражение «любой другой доступный способ» исключало иные оговорки. Затем табличка передавалась старшему медбрату, который, расписавшись, передавал его одному из бывших в его распоряжении медбратьев, который, расписавшись, начиная с этого момента впредь нес ответственность за естественную смерть названного бедолаги. Среди особых обязанностей, проистекающих из такой ответственности, главной была, пожалуй, регулярная проверка подозреваемого, с промежутками не долее двадцати минут. Ибо по опыту Приюта милосердия лишь самым искусным и решительно настроенным было по силам провернуть это меньше чем за такое время.

Мистер Эндон был занесен «в свиток», и Мерфи получил свою табличку: «М-р Эндон. Апноэ (остановка дыхания) или любой другой доступный способ».

К покушению на самоубийство посредством апноэ прибегали часто, особенно приговоренные к смерти. Тщетно. Это физиологически невозможно. Но в Приюте милосердия не были расположены идти на ненужный риск. Мистер Эндон настаивал, что если он когда-нибудь вообще совершит самоубийство, то только посредством апноэ и никак иначе. Он говорил, что его голос и слышать не желал о других способах. Но доктор Килликрэнки, член Кор. мед. службы родом с Внешних Гебрид, поднаторел в делах с шизоидными голосами. Такой голос не был похож на реальный, в данный момент он говорил одно, а в следующий — что-то совершенно другое. Не был он и вполне убежден в отношении невозможности самоубийства посредством апноэ. Доктора Килликрэнки слишком часто обводила вокруг пальца изобретательность органической материи, чтобы он когда-нибудь еще стал проводить черту Канута.