Мэри Вентура и «Девятое королевство» — страница 42 из 68

– Папа, – позвала она тихим, просящим голосом. – Папа. – Но он не услышал; ушедший куда-то в глубь себя, он был огражден от звуков ее мольбы. Ощутив себя преданной и брошенной, Алиса молча повернулась и вышла из комнаты.

Это был последний раз, когда Алиса Денуэй видела отца. Тогда она еще не знала, что больше никогда в ее жизни никто не будет, как он, гордо и самоуверенно гулять с ней среди шмелей.

Каменные языки

От раннего утреннего солнца, сверкавшего на зеленых листьях растений, маленькая застекленная терраса казалась особенно светлой и чистой, а узорчатые цветы на обитой ситцем кушетке – особенно прелестными в падающих на них розовых лучах. Сидевшая на кушетке девочка с зубчатым квадратом красной шерсти в руках заплакала, потому что вязание у нее никак не получалось. В нем были дыры, а невысокая блондинка в шелковой белой униформе, которая говорила, что все должны уметь вязать, сейчас была занята в швейной комнате, помогая Дебби шить черную блузку с орнаментом из лавандовых рыбок.

Кроме девочки на кушетке, льющей слезы, которые, словно медлительные насекомые, сползали по ее щекам и, капая, обжигали руки, на террасе была только миссис Снейдер, сидевшая за деревянным столом у окна и лепившая из глины толстую женщину. Ссутулившись над работой, она время от времени бросала сердитые взгляды на девочку. Наконец девочка встала и подошла к миссис Снейдер, чтобы взглянуть на глиняную толстуху.

– Вы очень красиво лепите из глины, – сказала девочка.

Миссис Снейдер презрительно фыркнула и стала разбирать женщину на части. Оторвала руки и голову и положила под газету, на которой лепила.

– Зря вы это сделали, – сказала девочка. – Очень хорошая получилась фигурка.

– Я тебя знаю, – прошипела миссис Снейдер, расплющивая женщину и снова превращая ее в бесформенный кусок глины. – Знаю тебя, вечно ты во все суешь свой нос.

– Я только хотела взглянуть, – попыталась оправдаться девочка, но в этот момент вернулась женщина в шелковой белой униформе, села на скрипучую кушетку и сказала:

– Ну-ка, покажи, что у тебя получилось.

– У меня все в дырах, – тупо произнесла девочка. – Я забыла, как вы объясняли. Меня пальцы не слушаются.

– Да нет, все неплохо, – весело возразила женщина, поднимаясь с кушетки. – Поработай еще немного.

Девочка снова взяла в руки красный шерстяной квадратик, намотала на палец нить, стараясь попасть в петлю скользкой синей спицей. Ей удалось захватить петлю, но протащить ее она не смогла. Руки были как неживые, и она снова расплакалась, уронив вязание на колени. Начав плакать, она уже не могла остановиться.

В течение двух месяцев она не плакала и не спала, теперь же она по-прежнему не спала, но плакала все больше и больше, целыми днями. Сквозь слезы она видела за окном блики солнечного света на ярко-красных листьях. Был октябрь, но числа она не знала, потому что давно утратила счет дням, да это было и неважно: один день ничем не отличался от другого, а разделявших их ночей не было – ведь она больше не спала.

Теперь у нее не было ничего, кроме тела – унылой куклы из кожи и костей, которую следовало мыть и кормить день за днем. А ведь ее тело будет жить лет шестьдесят, а то и больше. Через какое-то время всем надоест ждать изменений, и надеяться, и говорить, что Бог поможет и когда-нибудь она будет вспоминать все, что с ней случилось, как дурной сон.

Тогда она станет проводить свои дни и ночи прикованная к стене в темной одиночной камере, грязной, с пауками. Вне сна они не опасны и перестают говорить на своем жаргоне. Но из ночного кошмара своего тела ей не выбраться – лишенная сознания, лишенная всего, кроме бездушной плоти, она пухнет от инсулина и желтеет от сходящего загара.

В тот день она, как обычно, вышла одна в огороженный забором двор с книгой рассказов, которые не читала, потому что вместо слов видела непонятные черные иероглифы, за которыми не было живых цветных картин. Она взяла с собой теплое белое шерстяное одеяло, в которое любила заворачиваться, когда лежала на скалистом выступе под соснами. Сюда обычно никто не приходил. Только иногда девочка видела крошечную старушку в черном из палаты на третьем этаже: та гуляла на солнце или неподвижно сидела у забора из плоских досок, подставив теплым лучам лицо с закрытыми глазами, и тогда становилась похожа на высохшего черного жука; так она сидела, пока кто-нибудь из медсестер не звал ее на ужин.

Все время, что девочка лежала в траве, над ней вились черные мухи, монотонно жужжа на солнце, и она пристально следила за ними, словно, как следует сосредоточившись, могла сжаться до их размера и стать естественной частью природы. Она завидовала даже зеленому кузнечику, прыгавшему в высокой траве у ее ног, а однажды поймала блестящего черного сверчка и с ненавистью зажала в ладони маленькое насекомое: ведь у него нашлось свое место под солнцем в отличие от нее, бывшей на земле всего-навсего паразитом.

Она и солнце ненавидела за непостоянство. Однако лишь оно все еще говорило с ней, ибо у людей языки были из камня. Только солнце приносило ей некоторое утешение, да еще яблоки, которые она собирала в саду. Она прятала яблоки под подушкой и, когда юные медсестры приходили делать инъекции инсулина и запирали шкаф и ящики, могла укрыться в ванной с яблоком в кармане и, заперев дверь, жадно съесть его, откусывая большие куски.

Ах, если б солнце остановилось в зените и сожгло бы мир, уничтожив его раз и навсегда, пока она лежит здесь на спине! Но оно клонилось к горизонту, слабело и предавало ее, покидая небо и снова оставляя ее наедине с ночью.

Теперь, когда ее посадили на инсулин, она должна была возвращаться рано, и медсестры каждые пятнадцать минут спрашивали, как она себя чувствует, и прикладывали прохладные руки к ее лбу. Все это была сплошная показуха, и потому она каждый раз говорила то, что они хотели услышать: «Чувствую так же. Так же». Так оно и было.

Однажды она спросила у медсестры, почему ей нельзя оставаться на улице до захода солнца, ведь она не ходит, а просто лежит, на что та ответила, что это опасно: может быть реакция. Но у нее никогда не было никаких реакций. Она просто сидела и смотрела перед собой или вышивала коричневого цыпленка на желтом фартуке, отказываясь разговаривать.

Не было никакого смысла менять одежду: каждый день она сильно потела на солнце, клетчатая хлопковая рубашка становилась влажной, а длинные черные волосы – все более сальными.

Она чувствовала, как медленно и неизбежно разлагается ее плоть, желтеющая и размягчающаяся час от часу. И представляла, как в ней накапливаются отходы, отравляющие ее ядом; это отражалось в черной пустоте ее глаз, когда она смотрела на себя в зеркало, ненавидя глядевшее оттуда мертвое, лишенное смысла лицо с уродливым фиолетовым шрамом на левой щеке, своего рода «алой буквой»[38].

В уголках рта образовались заеды. Девочка не сомневалась, что это начало полного разрушения организма, что эти язвочки никогда не исчезнут, а станут распространяться по всему телу, что глубины ее подсознания обрушатся на ее тело, медленно пожирая его, подобно проказе.

Перед ужином улыбчивая молодая медсестра принесла ей поднос с подслащенным апельсиновым соком в качестве завершения дневного лечения. Потом раздался звонок на ужин, и девочка молча отправилась в столовую, где стояло пять круглых столов, накрытых белыми льняными скатертями. Она напряженно сидела на стуле напротив высокой костлявой женщины, окончившей Вассар[39] и постоянно разгадывавшей кроссворды. Женщина старалась разговорить ее, но она отвечала односложно и продолжала есть.

Опоздавшая на ужин Дебби пришла с прогулки розовощекая и запыхавшаяся, ей разрешалось долго гулять. Дебби держалась дружелюбно, но хитро улыбалась и была заодно с остальными, и не говорила девочке: «Ты кретинка, тебе ничего не светит». Однако если бы кто-то ей это сказал, она бы поверила: ведь она уже давно знала, что так и есть. Она кружила на краю водоворота, прикидываясь смышленой и веселой, а яд тем временем накапливался в теле, готовый в любую минуту вырваться из ее фальшиво-ясных глаз с криком: «Идиотка! Самозванка!» Потом наступил перелом, и вот она сидит, запертая на шестьдесят лет внутри разлагающегося тела, чувствуя, как ее мертвый мозг съежился серой окоченевшей летучей мышью в темной пещере черепа.

Вечером в палате появилась новая женщина в лиловом платье. Она была похожа на серую мышь и таинственно улыбалась, когда шла в столовую, аккуратно переступая через трещины между половицами. Подойдя к двери, она повернулась боком, скромно глядя в пол, и перенесла сначала правую, а потом левую ногу через щель, словно та была невидимой ступенькой.

Горничная Эллен, толстая смешливая ирландка, носила еду из кухни. Когда Дебби попросила ее заменить поданный на десерт тыквенный пирог фруктами, она принесла ей яблоко и два апельсина, и Дебби тут же стала очищать их от кожуры, резать на кусочки и класть в мюсли. Клара, девушка из Мэна с коротко стриженными светлыми волосами, спорила с высокой грузной Амандой, которая шепелявила, как малый ребенок, непрерывно жалуясь, что в ее комнате пахнет газом.

Все они держались вместе – довольные, жизнерадостные, шумные. Только девочка сидела, как замороженная, вся в себе – жесткое, засохшее семя, которое уже никогда не прорастет. Сжимая в руке стакан с молоком, она попросила еще кусок пирога, чтобы хоть немного оттянуть начало бессонной ночи, которая в той же ускоренной манере, без остановок, перейдет в новый день. Солнце все быстрее и быстрее совершало свой дневной путь, и девочка знала, что скоро умрут бабушки и дедушки, потом мать и в конце концов не останется ни одного знакомого имени, чтобы взывать к нему во тьме.

В те последние ночи перед срывом девочка лежала без сна, прислушиваясь к еле слышному дыханию матери, ей хотелось встать и сжать руками хрупкое горло, чтобы жизнь ушла, а с ней прекратился бы этот процесс медленного распада, ухмылявшегося ей голым черепом, куда бы она ни повернулась.