— дедушка кивнул на приоткрытое окно, за которым грохотал танк. — Франция и Англия эту аннексию никогда не поддержат, — заявил ас разведки, — кроме того, мы обратимся в Лигу Наций. — Но мой дедушка, — мы с панной Цивле уже садились в «фиатик», — как-то не слишком доверял союзникам, не говоря уже о Лиге Наций, а потому на следующий день двинулся обратно в Мосцице — через свежую, еще не вскопанную немцами и русскими границу, а добравшись, наконец, до дому, вместо того чтобы явиться на отошедший теперь немцам завод, принялся целыми днями рассматривать старые фотографии, разбирать архив, подписывать на оборотах карточек даты, имена и названия мест, он догадывался, что этот вновь развернувшийся свиток времени — уже нечто совершенно иное, нежели каталог обычных воспоминаний, чувствовал, что мгновения, остановленные когда-то бесстрастным затвором «лейки», образуют абсолютно новую Книгу, о создании которой он и не помышлял и которая складывается из случайных минут, изломов света, фрагментов материи и давно отзвучавших голосов, и Книга эта — словно нежданно распахнувшаяся потайная дверь, открывающая перед удивленным прохожим совершенно новую перспективу, словно изумляющая зрителя круговерть временных и пространственных фантомов, подобных золотистым столбикам пыли в старом темном амбаре. И дедушке захотелось повидаться с паном Хаскелем Бронштайном, — мы вновь переезжали по Сенницкому мосту мертвую ленту портового канала с напоминавшими туши экзотических спящих чудовищ корпусами кораблей, — чтобы, — продолжал я, — поделиться своими наблюдениями и купить пару пленок про запас, потому что с начала немецкой оккупации ежедневно вводился какой-нибудь новый запрет, и дед опасался, как бы и фотографирование вот-вот не было полякам запрещено, подобно радио, лыжным прогулкам, симфоническим концертам, не говоря уже о публичных лекциях по геологии в Обществе натуралистов, которое, как и прочие общества и вузы, было попросту закрыто; и он отправился на велосипеде в Тарнов, чтобы купить у пана Бронштайна бумагу и пленки «Геверт», но мастерская была заперта, и только в подсобке еще кто-то возился, так что дедушка зашел во двор и осторожно постучал три раза. — Инженер, — обрадовался пан Хаскель, — я слыхал, вас русские во Львове арестовали, стало быть, вранье, — он подал гостю стул. — На сей раз, — уточнил дедушка, — я отделался только потерей машины, а следующего ждать не стал, вернулся. — Да здесь не лучше, — пан Хаскель указал на свою повязку со звездой, — я закрываю мастерскую и уезжаю в Аргентину. — В Аргентину? — удивился дедушка. — Как это? — Не спрашивайте как, молитесь, чтобы мне удалось вывезти семью, этот паспорт я купил за две недели до начала войны, но только на свое имя, а их отправят в гетто, квартиру у нас отобрали, вы себе не представляете, какие взятки мне пришлось дать в нашей гмине, чтобы устроить им хоть комнату с кухней, ну да ладно, продержатся как-нибудь, вас-то хоть с завода не погонят, вот, пожалуйста, возьмите от меня на память, — и пан Хаскель Бронштайн протянул дедушке несколько коробочек с фотобумагой и десяток пленок «Геверт», а когда тот все же попытался заплатить, фотограф вспыхнул и заявил, что с лучшего клиента в городе, который даже тогда, когда «эндеки»[41] намалевали на витрине мастерской: «Не ходи к жидам!», демонстративно останавливал свой «мерседес» перед входом и покупал куда больше, чем было нужно, нет, чтобы с такого клиента он брал теперь деньги! Уже на пороге, после того, как они тепло простились, дедушка добавил только: — Знаете, на завод я больше не хожу, пусть немцы сами там управляются, — и вышел во двор, но велосипед исчез, его просто украли, и дедушка зашагал вниз по Краковской улице, мимо патрулей немецкой жандармерии, размышляя, что же будет дальше, раз французы не наступают, англичане не сбросили на Берлин ни одной бомбы, а немцы и русские устраивают совместные шествия, и вспомнил, как открыл когда-то в вольном городе Гданьске маленькую фирму по импорту химических препаратов, как его изводили проверками, как присылали записки «Полячишка, вон отсюда», как, наконец, подожгли его склад, а потом еще и оштрафовали, выяснив, что он подал жалобу в Комиссариат Лиги Наций, вот с такими мыслями он и вернулся домой в Мосцице, где его уже ждала повестка в полицию. — Не ходи, — ломала руки бабушка Мария, — может, лучше тебе вернуться во Львов и там переждать? — Ничего они мне не сделают, — пожимал плечами дедушка, — дело наверняка в том, что я не сдал «мерседес», как было приказано, так я скажу, что был у родственников на восточной границе, и покажу им вот это, — и дедушка вынул красноармейскую расписку о реквизиции, — они же сотрудничают, может, даже обменяют эту машину, чтобы статистика сходилась. — И представьте себе, — я взглянул на панну Цивле, — отправившись в полицию, дедушка взял с собой эту бумажку, которая, впрочем, не произвела особого впечатления на допрашивавшего его гестаповца, поскольку речь шла о том, что дедушка не является на службу, бойкотируя таким образом приказ Arbeitsamt[42], а завод этот, да будет вам известно, — объяснил я, — выпускал не только сельскохозяйственные — удобрения, но и взрывчатку, так что гестаповец открыл папку с дедушкиным делом, вынул оттуда копии его экспертиз и патентов и швырнул на стол со словами: — Мы знаем, и это последнее предложение: поскольку по происхождению ты австриец, то с этой минуты из полячишки становишься немцем, а завтра выходишь на работу. — В тот же день, — моя повесть подходила к концу, — дед очутился в тарновской тюрьме, из которой его перевезли в Висьнич, где находилось уже несколько сотен подобных ему нежелательных элементов, а уж оттуда все отправились в Освенцим, где получили маленькие, трехзначные, номера и буквы «П» на пришитых к арестантским робам треугольниках. — Ну а если б он послушался вашей бабушки, — панна Цивле была взволнована, — если б ему все же удалось добраться до Львова? — Тогда, вероятно, он оказался бы в Донбассе, — «фиатик» сворачивал с моста Блендника на Третьего Мая, — подобно Стефану и Адаму Бачевским, погибшим там в сороковом году. — Дорогой пан Богумил, мне было очень жаль панну Цивле, ведь вместо того, чтобы рассказать что-нибудь забавное и отвлечь — ей-то было совсем худо, а точнее говоря, она жила без надежды на перемены к лучшему, вместо того, чтобы вручить ей букет имевшихся у меня в запасе смешных происшествий, я выдал трагическую повесть, сам толком не понимая, как же вышло, что в моей интерпретации безоблачные пикники на берегу Дунайца, катание на лыжах в Трускавце или охота на воздушную лису закончились реквизицией и дедушкиным трехзначным лагерным номером, закончились страшной гибелью семьи Хаскеля Бронштайна в общей могиле Бучинского Яра и не менее ужасной смертью Бачевских в штольнях Донбасса, да, я чувствовал себя виноватым, глядя на ее погрустневшее лицо, и вдруг, в тот самый миг, когда мы уже сворачивали на разбитую дорогу между садовыми участками Охоты, я понял, что не все, связанное в моей семье с фирмой «Мерседес Даймлер-Бенц», завершилось траурным маршем и горьким поражением, ведь спустя много лет, уже здесь, в Гданьске, жизнь приписала к той повести еще одну кульминацию, которая вполне способна развеселить панну Цивле; поэтому, дорогой пан Богумил, я сбавил скорость и произнес: — А знаете, жизнь все же описала удивительный круг, ибо мой отец, который в коммунистической Польше всегда был бедняком, однажды пришел с работы чуть позже, собственно, даже не пришел, а приехал, — но мне, дорогой пан Богумил, не удалось развить сей утешительный сюжет и завершить мрачную партитуру солнечной и светлой кодой, ибо, вглядевшись в темноту, панна Цивле заметила плясавшие вокруг ее деревянного сарая языки пламени, зрелище и в самом деле жуткое — огонь, казалось, поднимался выше окружавших домик кустов. — Боже мой, жмите же на газ, Ярек, Ярек!! — кричала она, твердя имя брата, я нажал на газ, забуксовал в песке на повороте, «фиатик» вильнул задом, и на короткой финишной прямой я разогнался так, что затормозили мы уже у самой деревянной калитки, панна Цивле одним прыжком перемахнула через сломанный штакетник и бросилась к сараю, готовая кинуться в огонь, вытаскивать Ярека и спасать дом, что, к счастью, не понадобилось — когда я, отогнав «фиат» и освободив на всякий Случай место для пожарной машины, бежал обратно, то услыхал ее громкий смех: — Физик, вечно ты со своими фокусами, я уж думала, что все кончено, а тебе, Штиблет, обязательно надо такой огонь разводить, у меня прямо сердце оборвалось, познакомьтесь, — я как раз подошел к костру, у которого стояла коляска Ярека, торопливо поедавшего придерживаемую Штиблетом сардельку, — это мой ученик, а это соседи по участку. — Мы тут не морковку выращиваем, — Физик подал мне руку, — а просто живем, вот как она. — И время от времени заглядываем на огонек с ворованным куренком, — засмеялся Штиблет, — Ярека угостить. — Я принесу ветчину и свиную шейку, — панна Цивле направилась к двери сарая, — а ты, Физик, тащи решетку, она там, где всегда, — через пару минут, дорогой пан Богумил, Физик принес из деревянной будки решетку, Штиблет сбил огонь и подложил несколько сучьев потолще, а я тем временем держал жареную сардельку, от которой Ярек, чавкая и довольно урча, понемножку откусывал, и после каждой порции я платком вытирал ему вымазанные жиром губы и подбородок, но последний кусок он есть не стал, показав глазами, что это для меня — я ведь, небось, голоден, — и я принял угощение, похлопал Ярека по плечу, а он в ответ наклонил голову, коснулся ею моей ладони и протянул: — Ууу-ууу-ууу, — что означало «спасибо», панна Цивле же тем временем разложила на установленной Физиком решетке ломтики свиной шейки, перекладывая их ветчиной и луком, посыпая зеленью и сбрызгивая маслом, Штиблет подавал бутылки «Гевелиуса», а Физик из серебряной коробочки, похожей на миниатюрную сахарницу, высыпал на блюдце немного белого порошка и достал из кармана стеклянную трубочку, через которую втянул эту пудру в нос, после чего передал тарелочку и трубку Штиблету, который весьма удовлетворенно, хоть и не спеша, последовал его примеру, и, чего уж скрывать, дорогой пан Богумил, я догадывался, что последует дальше и, пожалуй, дал бы себя уговорить, если бы не панна Цивле, шепнувшая мне на ухо: — Не надо, у меня есть кое-что получше, погодите… — поэтому когда Штиблет предложил мне нюхнуть, я вежливо отказался, и блюдце со стеклянной трубочкой отложили в сторону; мы ели запеченное мясо, запивая его охлажденным в цинковом тазу «Гевелиусом», а Физик рассказывал о самом счастливом своем калифорнийском лете, когда фортуна улыбалась ему, когда у него было полно «зеленых», его любили женщины, у него брали интервью, а началось все здесь, в Польше, потому что Физик — тут, дорогой пан Богумил, мне следует кое-что пояснить, — и в самом деле был физиком, младшим ассистентом нашего университета, но зарабатывал такие гроши и так рвался в Америку, что принялся здесь, на садовых участках, отливать из бетона строительные блоки, а поскольку дело происходило на закате генеральского правления