Мерседес-Бенц — страница 9 из 22

[25]; об этом мы тоже всласть болтали в «Католике», как и о том, почему четырнадцатилетний Гюнтер Грасс, который бегал по тем же улицам Вжеща, что и мы, так и не создал свой первый большой исторический роман о героических кашубах, ведь если большая их часть давным-давно лежит под Веной, то о чем, вернее, о ком же было писать дебютанту Гюнтеру с улицы Лабесвег, 13, носящей сегодня имя Лелевеля[26], каким же, интересно, образом ему удалось бы высечь самурайскую искру боевого духа из столь трагически опростившегося народа, но весь этот треп в «Католике» продолжался недолго, ибо, отдохнув и оживившись, поэт Атаназий демонстративно дул на ладонь, поддергивал манжету и, демонстрируя жилистую фактуру предплечья, вызывал противника на дуэль: однажды им оказался снабженец с Катовицкого металлургического комбината, в другой раз — дрессировщик из цирка «Арена», в третий — моряк с финского грузового судна; мы всегда предлагали делать ставки и никогда не прогадывали, потому что Атаназий, несмотря ни на что, вид имел дохлый, и если кто забредал в пивную «Католик» впервые, то, как правило, ставил десять к одному на его соперника, а тот, кто успел познакомиться с методой Атаназия, надеялся хоть раз увидеть его побежденным, однако поэт никогда не подводил и никогда не уступал, а все потому, что в кульминационный момент, когда скрещенные подобно серпу и молоту ладони застывали над столешницей и исход поединка был еще не ясен, Атаназий своим сильным звенящим голосом принимался декламировать: «Флеб, финикиец, две недели как мертвый»[27], — после чего делал небольшую паузу и продолжал, не сводя с противника глаз: «Крики чаек забыл и бегущие волны. И убытки и прибыль. Морские теченья, / Шепча ощипали кости…» — и сразу добивался преимущества, пусть и не решающего, но все же, а причина заключалась в том, что хотя никто из соперников Атаназия поэмы Элиота не читал, но картина останков неведомого финикийца с изъеденными солью и угрями глазницами, колеблемого течением, подобно разбухшему зловонному шару, впечатление производила гнетущее, и вот, когда Атаназий гудел во все горло: «Иудей или эллин под парусом у кормила, / Вспомни о Флебе: и он был исполнен силы и красоты», — рука противника обмякала и спустя мгновение опускалась на стол, и можно было стричь купоны, причем Атаназий блистал и в том случае, если второй игрок, как, например, финский моряк, по-польски не понимал ни слова, тогда Элиот декламировался на языке оригинала, и изумительный финал: «Consider Phlebas, who was once handsome and tall as you» — знаменовал победу не менее решительно, чем перевод. Но кому мне было это рассказывать, дорогой пан Богумил, — пани Эве из «Истры»? Бармену из «Коттона»? Немецким пенсионерам, экскурсионной походочкой снующим от Арсенала к Мотлаве[28] и обратно? Что им было за дело до наших минувших бесследно армейских четвергов, наших попоек во Вжеще, наших экстазов и падений? Итак, я все глубже погружался в свою меланхолию и после каждой поездки с инструктором Жлобеком, который из штанов выпрыгивал, уговаривая меня записаться в новую, тридцатую по счету политическую партию, именуемую им «Наш ход», после каждого проведенного с ним часа отправлялся очищать душу и сгибался под грузом не только воспоминаний, но и тоски: насчет панны Цивле мне сказали в фирме «Коррадо», что она взяла отпуск за свой счет, причем на неопределенное время, и уехала лечить брата — куда, они не знали или не захотели говорить, так что я снова отправился на холмы, где, словно ковчег, утопающий во времени и зелени, покоился в тишине ее сарай; следы от шин «фиатика» уже начали зарастать, окно пристройки затянуло свежей паутиной, дождевая вода в корыте покрылась ряской, под смородиной резвились ежи, и повсюду ароматом сирени, перекличкой дроздов, трелью иволги полыхал май, и даже загаженный выхлопами город не в силах был остановить его нашествие, ощутимое также в безрассудном, будто горячечном буйстве индийской травки: ее задорно растопыренные султанчики и сочные стебли набухали, казалось, на глазах, в этой сверхъестественной и безумной гонке созревая быстрее заключенной в них древней тайны, и я, дорогой пан Богумил, сорвал несколько священных стебельков, самых спелых, чтобы отдать панне Цивле по возвращении — ее бы, наверное, расстроило это чересчур раннее созревание и пропавший урожай, — и зашагал с зелеными побегами, сперва вдоль кладбищенской ограды, где покоились бедолаги времен Первой мировой войны, которые, видимо, и заставили меня вновь вспомнить дедушку Кароля, однако на сей раз в роли не автомобилиста, а артиллериста непобедимой императорско-королевской армии Австро-Венгрии, очутившегося после ипритовой атаки в лазарете, где он не один час пролежал без сознания, а проснувшись, увидал перед собой монашеский чепец белее альпийских снегов и воскликнул: — Сестра, воды, пожалуйста, воды! — монашка же, подав ему стакан, заметила: — Вам сперва следует исповедоваться, — и тогда дедушка Кароль схватился за голову и понял, что напоминает мумию, ибо от буйной шевелюры не осталось и следа — санитар-спаситель снял с него противогаз вместе с выпавшими под действием газа волосами, и деду, несмотря на раны и лысину, ужасно захотелось жить, и он заявил медсестре: — Умирать я не собираюсь, так что и исповедоваться не стану, — а та, дорогой пан Богумил, оскорбилась, и когда всем тяжелым раненым давали морфий, старалась деда обойти, и тот терпеливо сносил жуткие боли, но все равно не уступил и не исповедался, и в конце концов поправился достаточно, чтобы вернуться для дальнейшего лечения во Львов, и даже волосы у него отросли, правда, огненно-рыжего цвета, о чем я подумал уже возле Варшавских Повстанцев, махнув зеленым веником едва не раздавившему меня водителю; мне пришло в голову, что имей дед в своем портсигаре немного засушенных листочков из садика панны Цивле, в лазарете ему пришлось бы куда легче, и в ночном бреду он бы наверняка увидел не кошмар окопов, а вещи значительно более приятные, к примеру маевки в Жиравце или катание на лыжах в Трускавце, где собирались студенты и преподаватели Политехнического института, так что, пожалуй, если бы он мог меня теперь видеть, то не упрекнул бы, что с зеленым пучком индийской травки я сажусь в автобус, компостирую билет и устраиваюсь на свободном месте рядом с водительской кабиной, среди вдов с цветочными горшками и букетами, ежедневно навещающих мужей на Лостовицком кладбище; о да, представляю, как бы он улыбнулся, услыхав вопрос одной из старушек: годится ли вот та зелень, что лежит у меня на коленях, для живой изгороди, или лучше высадить ее в парник, ведь дедушка Кароль, никогда не будучи анархистом, не жаловал чиновников с их запретами, не жаловал глупых политиков и, наверное, здорово бы удивился, что эта фарисейская секта, которая позволяет и призывает чтить Диониса в любое время и в любой точке нашей страны, включая парламент, преследует при этом Шиву, да, дорогой пан Богумил, словно мы не вольны выбирать себе богов и все поголовно обречены чтить одного-единственного, навязанного нам сатрапа в трех лицах: акцизы, НДС, монополия; и по дороге на Уейщиско я вдруг прозрел, подобно Савлу, и чешуя отпала от глаз моих, когда увидел я землю новую, и небо новое, и себя самого, облаченного в серое облако, потому что мне моментально вспомнился Де Куинси[29] с его видениями, и, приехав домой, я сразу отнес эти зеленые кустики на балкон и положил на самое солнце, чтобы они хорошенько подсохли, после чего их можно будет порезать, раскрошить и, наконец, курить, и как раз в тот момент, когда я закрывал балконную дверь, размышляя, сколько это займет времени, зазвонил телефон и я услыхал чуть звенящий голос панны Цивле, которая поинтересовалась, по-прежнему ли я пребываю в лапах инструктора Жлобека и не желаю ли освободиться, потому что она уже вернулась и теперь к моим услугам, именно так она и выразилась, дорогой пан Богумил: — Я к вашим услугам, — и я чуть было сразу не выложил про сорванные возле ее сарая зеленые побеги, что сушились теперь на моем балконе, но прикусил язык и произнес: — Прямо сейчас, слышите, я хочу позаниматься прямо сейчас! — а она игриво засмеялась и ответила: — Ну ладно, только это будет вечернее занятие в автошколе, вы не против? — и вот мы уже договорились встретиться без четверти восемь на учебной площадке, рядом с ночным магазином, куда я прибыл минута в минуту и стал глядеть на подрагивавшие в трансе фигуры алкашей; на фоне закатного неба они на сей раз напоминали не дервишей, а членов секты святого Витта, которые при виде «фиатика» и появившейся из него инструкторши просто впали в мистический экстаз и принялись выкрикивать свои таинственные заклятия, размахивать руками и падать ниц. — Ну и бардак, — с отвращением заметила панна Цивле, — ладно, смываемся. — И мы, дорогой пан Богумил, смылись, причем весьма стремительно, поскольку Картуская в это время была свободна, а водил я уже вполне прилично. — Ну-ну, — вздохнула панна Цивле, когда с Хучиско я плавно свернул на Валы Ягеллонские, — похоже, инструктор Жлобек времени даром не терял. — Этот хам, — взорвался я, — вечно потный, называет вас исключительно… — Знаю, знаю, — она не дала мне закончить, — да какая разница, ведь успехи налицо, поглядите, как ловко вы теперь включаете четвертую передачу, — и правда, пан Богумил, я был буквально окрылен ее словами, и не только словами, а еще и прикосновением ладони, этим осторожным, будто бы случайным, а может, и в самом деле случайным касанием нежных пальцев, подействовавшим на меня точь-в-точь как дыхание Святого Духа, таинственный шум крыльев Параклита[30], и я был окрылен до такой степени, что в районе вокзала разогнался уже чуть ли не до ста километров в час, на той же скорости вылетел на мост Блендника, на Велькой Алее газанул еще и в мгновение ока добрался до Оперы. — Пожалуйста, немедленно притормозите, — панна Цивле приподняла бровь, — а то мы даже поговорить не успеем. И что, следующий автомобиль вашего дедушки — это ведь был «мерседес-бенц»? — поинтересовалась она как ни в чем не бывало, словно мы прервали разговор накануне вечером, — действительно оказался лучше «цитрона»? — Если уж быть точны