двадцать лет — и Аароне Дженсене, заставляющем меня вспомнить про жуткий юбилей, с которым я не желаю иметь ничего общего.
Или в Обри Гравино. Еще в одной пятнадцатилетней девочке, чья жизнь оборвалась слишком рано.
Я кидаю взгляд на стол, и он останавливается на ноутбуке. Я открываю его, экран пробуждается; я вызываю браузер, пальцы застывают над клавиатурой. Потом начинаю печатать.
Сперва я вбиваю в «Гугл» Аарон Дженсен, «Нью-Йорк таймс». Экран заполняется страницами из газетных статей. Я открываю одну, перескакиваю к следующей. Потом к еще одной. Теперь мне ясно, что журналист зарабатывает на хлеб, описывая убийства и прочие чужие несчастья. Обезглавленное тело в кустах в Центральном парке Нью-Йорка, многочисленные женщины, пропавшие на канадском шоссе, прозванном впоследствии Дорогой слез. Я кликаю на его биографию. Снимок маленький, круглый, черно-белый. Дженсен из тех людей, чье лицо не соответствует голосу, словно его пришили к телу второпях и ошиблись при этом на пару размеров. Голос глубокий и мужественный, но не лицо. Дженсен худ, на вид тридцати с чем-то лет, на нем очки в коричневой черепаховой оправе, причем не похоже, чтобы он нуждался в услугах окулиста. Есть такие очки с голубыми светофильтрами — специально для тех, кто мечтает обзавестись очками.
Первый звоночек.
На нем облегающая рубашка в клеточку, рукава закатаны по локоть, а поверх тощей груди болтается узкий вязаный галстук.
Второй звоночек.
Я проглядываю статью в поисках третьего. Последней причины, чтобы определить Аарона Дженсена как очередного ублюдка-журналиста, рассчитывающего поживиться на нашей семье, и выкинуть его из головы. У меня уже не первый раз просят подобное интервью, далеко не первый. Мне знакомо это хотелось бы выслушать, как все видится с вашей стороны. И я ведь верила. Я позволяла им войти. Рассказывала, как оно мне видится, чтобы несколько дней спустя раскрыть газету и в ужасе обнаружить, как в ней мою семью расписывают чуть ли не отцовскими сообщниками. Как маму обвиняют в интрижках, всплывших в ходе расследования; дескать, она изменяла отцу, а он оттого ощущал эмоциональную неустойчивость и гнев на всех женщин. Ее обвиняли в том, что она позволяла девочкам бывать у нас в гостях, а сама, поглощенная мыслями об ухажерах, не замечала, как отец выбирается из дома по вечерам и возвращается обратно весь в грязи. Отдельные статейки намекали даже, что она обо всем знала — знала о мраке у отца внутри и попросту закрывала на это глаза. Дескать, это и довело ее до измен — его педофилия, его ярость. И с ума ее тоже свело чувство вины — вина за ее собственную роль во всем заставила ее замкнуться в себе и бросить детей на произвол судьбы именно тогда, когда они в ней больше всего нуждались.
Детей. Это я еще про детей не начала. Купер, золотой мальчик, которому отец очевидным образом завидовал. Поскольку видел, как девочки на него заглядываются, на его мальчишескую смазливую физиономию, борцовские бицепсы и чарующую улыбку одним уголком рта. Купер, как и любой подросток, хранил дома порнографию, но отец, благодаря мне, ее нашел. Может статься, в этот миг мрак и пополз из всех углов, может статься, перелистывание тех журнальчиков и разбудило в отце то, что он долгие годы сдерживал. Скрытую склонность к насилию.
А тут еще я, Хлоя, вступившая в пору созревания дочь, которая как раз начала пользоваться косметикой, брить ноги и задирать блузку, чтобы демонстрировать пупок, в точности как Лина в тот день на фестивале. И в таком виде ходить по собственному дому. На глазах у собственного отца.
Обвинение жертв в чистом виде. Мой отец, белый мужчина средних лет, — и порок, который он не способен объяснить. Не предложил он ни внятных объяснений, ни приемлемого ответа на вопрос почему. И, конечно же, это представлялось невозможным — люди не желали верить, что типичный белый мужчина способен убивать без причины. Вот мы и сделались причиной: пренебрежение со стороны жены, вызов от сына, ранняя распущенность дочери… Слишком тяжкий груз для его хрупкого эго, вот он в конце концов и сломался.
Я все еще помню те вопросы, которые мне задавали. И свои ответы, вывернутые наизнанку, опубликованные на бумаге и сохраненные в интернет-архивах, откуда их можно вызывать на экраны компьютеров до скончания времен.
— Как вы думаете, почему ваш отец это сделал?
Помню, как я постучала тогда ручкой по бейджику со своим именем, еще новенькому и блестящему: то интервью состоялось, когда я только начала работать в больнице Батон-Ружа. Предполагалось, что это будет очередная духоподъемная история для воскресного выпуска газеты: дочь Ричарда Дэвиса сделалась психологом, одновременно избавляясь от полученной в детстве травмы и помогая другим заблудшим юным душам.
— Не знаю, — ответила я в конце концов. — Иногда простого объяснения попросту не существует. Надо полагать, он испытывал потребность в доминировании, в контроле, но в детстве я такого за ним не замечала.
— Но ваша мать должна была заметить?
Я застыла, вытаращила глаза. Затем произнесла:
— В обязанности моей матери не входило замечать все до единого тревожные признаки в отцовском поведении. Зачастую никаких явных сигналов не увидеть до той поры, когда уже слишком поздно. Взять тех же Теда Банди или Денниса Рейдера[3]. У обоих были подружки или жены, и семьи их понятия не имели о том, чем они занимаются по ночам. Моя мать не отвечает за него, за его поступки. У нее была своя жизнь.
— Именно так — своя жизнь. Из приговора ясно следует, что у нее было несколько внебрачных связей.
— Да, — сказала я. — Идеальной женой ее назвать было нельзя, но кого из нас…
— И одна из них — с Бертом Родсом, отцом Лины.
Я ничего не сказала — картина убитого горем Берта Родса все еще была свежа в памяти.
— Она была эмоционально отчуждена от вашего отца? Собиралась его бросить?
— Нет, — я покачала головой, — она не была от него отчуждена. Они были счастливы вместе — во всяком случае, я так думала. Они казались счастливыми…
— А от вас не была? После приговора она пыталась покончить с собой. Притом, что у нее оставалось двое несовершеннолетних детей, во всем от нее зависевших.
В тот момент я осознала, что статья уже написана; ничего из сказанного сейчас мной не могло бы изменить ее сюжет. Хуже того, они собирались использовать мои собственные слова — слова психолога, слова дочери — для подкрепления собственных догадок. В качестве доказательств.
…Покинув сайт «Таймс», я открываю новое окно, но не успеваю начать печатать, как раздается трель и поверх экрана вываливается срочное новостное сообщение.
ОБНАРУЖЕНО ТЕЛО ОБРИ ГРАВИНО
Глава 12
Кликать на новости я даже не пытаюсь. Встаю из-за стола, закрываю ноутбук. Облако «Ативана» выносит меня из офиса прямо к машине. Я невесомо плыву над дорогой — через город, через свой район, через входную дверь, — пока не обнаруживаю себя на диване; голова тонет все глубже в подушках, а глаза буравят потолок.
В таком положении я и остаюсь до конца выходных.
Уже утро понедельника, а в доме все еще пахнет синтетическим лимоном от моющего средства, которым я субботним утром оттирала кухонную стойку от винных пятен. Все вокруг чистое — в отличие от меня самой. Я не принимала душ с самого «Кипарисового кладбища», забившаяся под ногти грязь от сережки Обри все еще видна. Корни волос сальные; когда я провожу сквозь них рукой, пряди так и остаются в одном положении, а не ниспадают со лба, как обычно. Перед работой обязательно надо помыться, вот только заставить себя не получается.
То, что ты сейчас ощущаешь, Хлоя, сродни посттравматическому синдрому. Беспокойство не уходит, несмотря на то, что непосредственная угроза миновала.
Само собой, давать советы куда легче, чем им следовать. Я чувствую себя ханжой, самозванкой, излагающей пациенту заученные наизусть рекомендации, которые сама же, будучи пациенткой, сознательно игнорирую. Телефон рядом со мной начинает вибрировать, ползет по мраморной поверхности стойки. Я бросаю взгляд на экран: одно новое текстовое сообщение от Патрика. Проведя по экрану пальцем, я изучаю текст.
С добрым утром, любимая. Ухожу на открытие конференции, большую часть дня отвечать не смогу. Хорошего тебе дня. Я уже соскучился.
Я касаюсь пальцами экрана, и слова Патрика снимают немного тяжести с моих плеч. Сама не могу объяснить, почему он на меня так действует. Такое чувство, будто он знает, что со мной сейчас происходит: я соскальзываю в воду, слишком уставшая, чтобы попробовать ухватиться за ветку над головой, а он — неожиданно протянувшаяся из ветвей рука, которая хватает меня за одежду и в самый последний момент вытягивает на берег, в безопасность.
Я отправляю ему ответ, возвращаю телефон на стойку, включаю кофеварку и отправляюсь в душ, где до упора выворачиваю ручку. Ступаю под горячую воду, тугой поток колет голое тело словно иголками. Позволяю душу какое-то время жечь себя, чтобы покраснела кожа. И стараюсь не думать про Обри, про найденное на кладбище тело. Не думать о ее коже — исцарапанной, грязной, покрытой личинками, собравшимися на трапезу. Не думать о том, кто ее нашел. Может, насморочный и запыхавшийся полицейский, так торопившийся спрятать найденную сережку в безопасности закрытого фургона… Или женщина в штанах цвета хаки — вот она перепрыгивает через канаву или участок с особенно разросшейся травой, и вопль застревает у нее в глотке, выходит наружу мокрым грудным кашлем…
Вместо всего этого я думаю о Патрике. О том, чем он сейчас занят, — входит в холодную аудиторию в Новом Орлеане, в руках у него, вероятно, пластиковый стаканчик с бесплатным кофе для делегатов; он окидывает взглядом ряды в поисках свободного места, на груди — бейджик с именем… Наверное, он легко там со всеми перезнакомится. Патрик кого угодно способен разговорить. В конце концов, он сумел за какие-то несколько месяцев превратить совершенно незнакомую и постоянно контролирующую собственные эмоции женщину в собственную невесту.