– Сейчас мне надо ехать, но в другой раз…
– Понимаю. – Она протянула руку. – Значит, в другой раз. Спасибо, что подвез.
Я уже повернулся уходить, когда она сказала:
– Знаешь, я подслушала разговор о тебе.
Я обернулся.
– Чей?
– Людей из администрации. Знаешь, странно быть слепым. Кое-кому кажется, что ты и глухой тоже. Или слепота делает тебя невидимкой. Ты вот меня видишь?
Вопрос застал меня врасплох. Что-то такое было в ее лице. Натянутая улыбка…
– Нет, – сказал я. И подумал, знает ли она, что красива. Должна бы знать.
– Большинство людей – искусные говоруны, – заметила она. – А я училась обратному. Джереми назвал тебя гением.
– Так и сказал?
– У меня вопрос – пока ты не ушел.
– Давай.
Она нашла ладонью мою щеку.
– Почему у гениев всегда все наперекосяк?
Ладонь у нее была прохладной. Меня давно никто не трогал.
– Ты бы поосторожней, – посоветовала Джой. – Я иной раз утром чувствую от тебя запах спиртного. Если я учуяла, могут и другие.
– Все у меня будет нормально, – сказал я.
– Нет. – Она покачала головой. – Я в это почему-то не верю.
7
Сатвик стоял перед рисунком, который я начертил на доске.
Разбираясь в пояснениях, он молчал. Раз потянул себя за мочку уха. Я не хотел его торопить. Меня интересовало его исходное мнение.
– Ну и что это? – спросил он наконец. Было уже поздно, почти все разошлись по домам.
– Корпускулярно-волновой дуализм света.
Я почти весь день чертил и сверялся с мысленным списком. Отчасти просто чтобы преодолеть инерцию, собраться для работы. А отчасти, пожалуй, я искал новую дорогу к вере. Можно ли верить во что-то наполовину? Нет, не совсем так. Это ведь квантовая механика. Лучше спросить: можно ли одновременно верить и не верить во что-то?
Сатвик придвинулся ближе к доске.
– Корпускулярно-волновой дуализм, – повторил он себе под нос. И, повернувшись ко мне, указал на чертеж: – А эти линии что означают?
– Это волновая составляющая, – объяснил я. – Направь поток фотонов через две близко расположенные щели, и на фосфоресцирующем экране возникнет картина взаимодействия волн. Частоты обнуляют друг друга в определенном порядке, и возникает вот такая характерная картина. – Я указал на рисунок. – Видишь?
– Вроде бы вижу. Фотоны ведут себя как волны.
– Да, а когда волна проходит сквозь две щели, она разбивается надвое, и они, накладываясь друг на друга, создают картину интерференции.
– Понятно.
– Но можно добиться совершенно иного результата. Совсем другой картины. Если ты поместишь у щелей датчики, – я начал рисовать под первой картинкой новую, – они все изменят. В присутствии датчиков происходит что-то вроде перехода от вероятного к абсолютному – и результат таков, как будто где-то между излучателем и экраном свет перестал вести себя как волна и начал – как поток частиц.
Итак, – продолжал я, – вместо интерференционной картины получаешь два отдельных пятна на экране – потому что частицы, проходя через щели, не влияют друг на друга.
– И это при использовании того же излучателя?
– Да, той же фотонной пушки. И щели те же, но результат другой.
– Теперь вспоминаю, – протянул Сатвик. – Кажется, в школьном учебнике об этом была глава.
– Я преподавал эту тему старшим школьникам. И видел их лица – тех, кто понял, что это значит. Я видел на их лицах мучительное усилие поверить в то, чего не может быть.
– Все же этот эксперимент уже широко известен. Ты хочешь его воспроизвести?
– Угу.
– Зачем? Его много раз повторяли, ни один журнал не примет статью.
– Знаю. Я читал исследования этого явления, я подробно анализировал его на лекциях, я разобрался в математике. Черт побери, бо́льшая часть моих ранних работ для QSR основана на следствиях этого эксперимента. На нем держится вся квантовая механика, но своими глазами я его ни разу не видел. Вот зачем.
– Наука есть наука, – пожал плечами Сатвик. – Результат получен, и тебе незачем его видеть.
– А я думаю, мне это необходимо, – возразил я. – Хоть раз.
Следующая неделя прошла как в тумане. Сатвик помогал в работе мне, а я – ему. По утрам трудились в лабораториях. Вечера проводили в северном флигеле, устанавливали в комнате 271 оборудование для эксперимента. С фосфоресцирующим экраном пришлось повозиться – а потом и с термионной пушкой. В каком-то смысле мы с Сатвиком почувствовали себя почти партнерами. И чувство это было приятным. Я так долго работал в одиночку, что поговорить с кем-то оказалось в удовольствие.
Мы коротали время за рассказами. Сатвик делился своими проблемами. Это были такие проблемы, какие иногда возникают у хороших людей, живущих хорошей жизнью. Он рассказывал, как помогает дочке с домашними заданиями, и беспокоился о деньгах ей на колледж. Он рассказывал, как жил раньше дома; он произносил это так быстро – «раньшедома», что получалось настоящее существительное. Он рассказывал о полях, и букашках, и муссонах, и погибших посевах.
– Для сахарного тростника будет неудачный год, – втолковывал он мне так, словно мы были не учеными, а крестьянами.
И я легко представлял его стоящим на краю поля. Как будто он только по случайности оказался здесь, в этой жизни. Он говорил, что мать стареет. Рассказывал о братьях, сестрах, племянниках, и я начинал понимать, какую тяжелую ответственность он на себя взвалил.
– Ты никогда не говоришь о себе, – заметил он однажды.
– Нечего особо рассказывать.
– Семьи нет. Ты один живешь?
– Угу.
– Значит, только это. – Он обвел рукой лабораторию. – Только работа. Люди забывают, что когда-нибудь умрут. Жизнь – это не только карьера и оплата счетов.
Он склонился над вентильной матрицей с паяльником в руках и переменил тему:
– Я слишком много болтаю – тебя, верно, уже тошнит от моего голоса.
– Ничего подобного.
– Ты мне очень помогаешь с работой. Чем я могу отплатить тебе, друг?
– Можно деньгами, – отшутился я. – Предпочитаю крупные чеки.
– Вот видишь. Все о счетах.
Он тихонько поцокал языком и еще ниже склонился над работой.
Мне хотелось рассказать ему про свою жизнь.
Мне хотелось рассказать ему о работе на QSR, о том, как узнаёшь вещи, которые хотелось бы сразу забыть. Мне хотелось сказать ему, что у памяти есть масса, а у безумия цвет; что у любого оружия есть имя, и это одно и то же имя. Мне хотелось сказать ему, что я понимаю, как у него с табаком; что я однажды был женат, но не сложилось; что я часто разговариваю тихонько с отцовской могилой; что мне очень давно не бывало по-настоящему хорошо.
Но ничего этого я ему не сказал. А заговорил об эксперименте. О том, что умел.
– Это началось полвека назад с мысленного эксперимента, – сказал я ему. – Речь шла о попытке доказать неполноту квантовой механики. Физики чуяли, что не всё сводится к квантовой механике, потому что теоретики слишком вольно обходились с реальностью. Все дело было в этом невозможном противоречии: фотоэлектрические эффекты доказывали корпускулярную природу света – поток отдельных частиц; опыты Юнга говорили, что свет – это волны. Но прав мог быть только кто-то один. Конечно, со временем, когда техника догнала теорию, оказалось, что экспериментальные результаты укладываются в формулы. Математика говорит, что можно узнать позицию электрона или его энергию, но не то и другое сразу.
– Понятно.
– Ты про туннельный эффект слышал? – спросил я.
– В электронике его иногда называют туннельной утечкой.
– Принцип тот же самый.
– И какая связь?
– Оказалось, что формулы – вовсе не метафоры. Математика убийственно серьезна. Она не шутит.
Сатвик, продолжая паять, насупился.
– В познании мира надо добиваться точности.
Несколькими минутами позже, тщательно настраивая свою матрицу, он ответил на мой рассказ своим.
– Один мудрый учитель привел в лес четверых царевичей, – начал он. – Они стреляли птиц.
– Птиц… – повторил я, дивясь, куда свернул разговор.
– Да, и на высоком дереве увидели прекрасную птицу в ярком оперении. Первый царевич сказал: «Я подстрелю эту птицу», – и спустил тетиву. Но меткость ему изменила, и стрела прошла мимо. Тогда выстрелил второй царевич и тоже промахнулся. Потом третий. Наконец четвертый царевич пустил стрелу в вершину дерева, и прекрасная птица упала мертвой. Гуру взглянул на первых трех юношей и спросил: «Куда вы целились?»
«В птицу».
«В птицу».
«В птицу».
Гуру взглянул на четвертого:
«А ты куда целил?»
«В птичий глаз».
8
Оборудование мы установили, осталось только отъюстировать. Надо было навести электронную пушку так, чтобы электроны с равной вероятностью попадали в каждую щель. Установка заняла почти все помещение – электроника, экраны, провода. Чистой воды лаборатория сумасшедшего ученого.
Утром в номере мотеля я поговорил с зеркалом и дал слово глазам цвета ружейного металла. И каким-то чудом не выпил.
У меня в портфеле лежали таблетки – незаконченный курс, чтобы снять тремор. Только мне не нравилось, что после них творилось с головой. Две таблетки я забросил в рот.
День за два, два за три, три за пять. Вот я и неделю не пью. Мучительная жажда никуда не делась, засела под кожей. Руки, обнимавшие по утрам холодный фаянс, все равно дрожали. Но я не пил.
«У меня работа, – твердил я себе. – У меня работа».
Этого хватало.
Работа в лаборатории продолжалась. Установив последнее оборудование, я отступил назад и окинул все взглядом. Сердце колотилось в груди – я стоял на пороге некой великой универсальной истины. Мне предстояло своими глазами увидеть то, что видели лишь несколько человек за всю мировую историю.
Когда в 1977 году в дальний космос запускали первый зонд, в него заложили особую золотую пластинку с диаграммами и математическими формулами. На ней была схема развития эмбриона, калиброванный круг и одна страница из ньютоновой «Системы мира», а также единицы нашей математической системы, потому что, как нас уверяют, математика – универсальный язык. А мне всегда казалось, что на той золотой пластинке надо было изобразить схему вот этого эксперимента – дв