Мертвая комната — страница 24 из 58

. – Наконец-то Сара вспомнила о своем старом дяде! Сколько лет мы уже не виделись! Наконец-то Сара Лисон опять у дяди Джозефа!

– Сара, да, но только не Лисон, – сказала миссис Джазеф, сложив свои дрожащие руки и смущенно глядя в землю.

– А! Du bist verheiratet?[4] – весело спросил мистер Бухман. – Конечно же, замужем! Расскажи мне все о своем муже.

– Он умер. Умер и прощен, – последние три слова она почти что прошептала.

– Бедное дитя! Тогда оставим это, Сара. Давай поговорим о чем-нибудь другом. Не будем говорить о наших проблемах – по крайней мере, пока. Не хочешь ли чаю? Хочешь? Хорошо, сейчас будем пить чай. Ты, кажется, устала? Ты очень бледна, Сара. И выглядишь старше, чем должна бы. Нет, я не это имел в виду, я не хотел показаться грубым. Я узнал тебя по твоему голосу, дитя мое, по голосу, который, как всегда говорил твой бедный дядя Макс, сделал бы тебе состояние, если бы ты только научилась петь. А вот и шкатулка Макса. Прошу тебя, не смотри с такой тоской. Разве ты забыла шкатулку, которую божественный Моцарт лично подарил моему брату, когда Макс был еще мальчиком в музыкальной школе в Вене? Послушай! Я заведу мелодию еще раз. Это ария из оперы Моцарта! Ах, как это прекрасно! Твой дядя Макс говаривал, что в этой арии вся прелесть музыки, весь гений Моцарта. Я ничего не знаю о музыке, но у меня есть уши и сердце, и они говорят мне, что это правда.

Произнеся эти слова с обильной жестикуляцией и удивительной пылкостью, господин Бухман налил племяннице чашку чая, тщательно размешал его. Когда он приблизился к Саре, то заметил, что в ее глазах стоят слезы, и она пытается незаметно достать из кармана носовой платок.

– Не обращайте на меня внимания, – сказала она, видя, как опечалилось лицо старика, когда он посмотрел на нее, – и не считайте меня забывчивой или неблагодарной, дядя Джозеф. Я помню шкатулку и дядю Макса. Помню все, чем вы интересовались, когда я была моложе и счастливее, чем сейчас. Когда я видела вас в последний раз, я пришла к вам с бедой, и сейчас я снова в беде. Я не писала вам столько лет, но моя жизнь была очень печальной, и я думала, что не имею права перекладывать бремя своей печали на чужие плечи.

– Моцарт может подождать. – Дядя Джозеф покачал головой и остановил шкатулку. – Послушай, Сара. Слушай и пей чай, потом скажешь мне, прав ли я или нет. Что сказал тебе я, Джозеф Бухман, когда ты первый раз пришла ко мне в этот же дом четырнадцать, пятнадцать, а то и шестнадцать лет назад? Я сказал тебе тогда то же, что говорю сейчас: «Печаль Сары – моя печаль, и радость Сары – моя радость». И если бы кто-нибудь спросил меня, почему так, я бы назвал три причины. – Он остановился, чтобы привлечь внимание племянницы к чаю, постучав ложкой по краю чашки. – Во-первых, ты ребенок моей сестры, плоть от ее плоти, кровь от ее крови, а, следовательно, и от моей. Во-вторых, моя сестра, мой брат, я сам, мы всем обязаны твоему отцу, доброму англичанину. Друзья твоего отца кричали: «Фу! Агата Бухман бедна, Агата Бухман иностранка!» Но твой отец любил Агату Бухман и женился на ней, несмотря на их «фу». Друзья твоего отца кричали: «Фу! У Агаты Бухман брат-музыкант, вечно толкует о Моцарте, а не может достать себе кусок хлеба!» Твой отец сказал: «Хорошо! Мне нравятся его слова и его игра, и я найду людей для его обучения, и пока у меня на кухне есть хлеб, у него тоже будет хлеб». Друзья твоего отца снова кричали: «Фу, фу! У Агаты Бухман есть второй брат, маленький дурак, который только и слушает болтовню другого, да повторяет “Аминь!” Запри от него все двери, не подпускай близко к своему дому!» Твой отец сказал: «Нет! В этой глупой голове вовсе не глупый мозг! Он может резать по дереву и полировать его. Помогу ему немного в начале, а потом он сам себе поможет». Теперь их уже нет! Твой отец, твоя мать, дядя Макс – все они ушли. Остался только твой глупый дядя Джозеф, который с благодарностью их вспоминает и будет их всегда помнить до гробовой доски! Вот почему твое горе – мое горе, твоя радость – моя радость.

Он снова остановился, чтобы сдуть пылинку с музыкальной шкатулки. Его племянница попыталась заговорить, но он поднял руку и предостерегающе покачал указательным пальцем.

– Нет, подожди! Мое дело говорить, а твое – пить чай. Разве я уже назвал третью причину? Ты прячешь глаза, значит, знаешь ее, дитя мое! Когда я женился и жена моя умерла, оставив мне маленького Джозефа, и когда маленький Джозеф заболел, кто ухаживал за ним, кто лелеял его день и ночь? Чьи маленькие ручки качали его? Чьи светлые глазки, не утомляясь, глядели на него? Кто часами держал перед ним эту шкатулку, да, именно этот ящик, до которого сам Моцарт дотрагивался своими священными руками? Кто пришел к дяде Джозефу, когда бедный мальчик умер, и, став на колени у его ног, сказал: «О, тише! Тише! Мальчик ушел туда, где играет лучшая музыка, где болезнь и печаль больше не коснутся его.»? Кто? Ах, Сара! Ты не можешь забыть те дни; ты не можешь забыть то давнее время! Когда беда горька, а ноша тяжела, это жестокость по отношению к дяде Джозефу – держаться в стороне; это доброта по отношению к нему – приехать сюда.

Воспоминания, вызванные дядей, нашли путь к сердцу Сары. Она не могла ответить ему, могла только протянуть руку. Дядя Джозеф наклонился, с причудливой галантностью, и поцеловал ее, затем снова вернулся на свое место у музыкальной шкатулки.

– Теперь мы помолчим и послушаем, что сыграет нам эта шкатулка – шкатулка Моцарта, Макса, маленького Джозефа.

Приведя в движение крошечный механизм, он сел за стол и молчал, пока мелодия не прозвучала дважды. Затем, заметив, что племянница выглядит спокойнее, он снова заговорил:

– Скажи мне, Сара, в чем причина твоей печали? Ты горюешь о муже?

– Я горюю о том, что встретила его. Горюю, что вышла за него замуж. Теперь, когда он умер, я не могу горевать – я могу только простить его.

– Простить? Какой у тебя был странный взгляд, Сара, когда ты сказала эти слова! Скажи мне…

– Дядя Джозеф! Я сказала тебе, что мой муж умер, и что я простила его.

– Простила? Значит, он был с тобой жесток? Да, понимаю! Это было в конце, Сара. Ну, а что было в начале? Ты его любила?

Сара покраснела и отвернулась.

– Тяжело и унизительно признаваться в этом, – прошептала она, не поднимая глаз, – но не могу не сказать тебе правду, дядя Джозеф. Я не любила своего мужа. Я не любила ни одного мужчину.

– И однако ж вышла за него? Но нет, я не должен упрекать тебя за то. Ты была бедна и беспомощна. Ты вышла замуж, хотя тебе следовало возвратиться к дяде. Я только жалею, что ты не поступила таким образом.

Сара опять безмолвно протянула к старику руку.

– Это правда, я была бедна, – сказала она, оглядываясь в замешательстве и с трудом выговаривая слова. – Но вы так добры, что я не могу принять это оправдание. Я вышла за него не потому, что была бедна, а… – Она замолчала, сцепила руки и отодвинула стул дальше от стола.

– Так! Так! – Старик заметил ее замешательство. – Мы больше не будем об этом говорить.

– Я не могу оправдываться ни любовью, ни бедностью, – продолжала Сара, делая над собой страшное усилие. – Я согласилась выйти за него, потому что не имела силы сказать «нет». Проклятие слабости и страха преследует меня всю жизнь. Я сказала ему «нет» один раз, а потом второй раз. О, дядя, если бы я могла сказать это в третий раз! Но он преследовал меня, пугал меня и уничтожал во мне остатки воли. Я говорила то, что он хотел, и шла туда, куда он меня вел. Нет, не подходи ко мне, дядя Джозеф, не говори мне ничего! Его уж нет, он умер. Я получила освобождение, а он получил прощение! О, если бы я только могла уйти и спрятаться где-нибудь! Мне кажется, все люди смотрят на меня; все слова, кажется, угрожают мне. Мое сердце изнывает с тех пор, как я была молода; и за все эти долгие, долгие годы оно не получало никакого отдыха. Ох, тише! Продавец в лавке… Я забыла про него. Он услышит нас, давайте говорить шепотом. Почему я так разозлилась? Я всегда ошибаюсь. О боже! Я ошибаюсь, когда говорю; я ошибаюсь, когда ничего не говорю; куда бы я ни пошла и что бы я ни делала, я не похожа на других людей. Кажется, мой разум остался разумом маленького ребенка. Ох! Продавец что-то зашумел – он меня слышал? О, дядя Джозеф! Как ты думаешь, он меня слышал?

Дядя Джозеф, взволнованный так же, как его племянница, заверил ее, что дверь прочная, что сидит продавец на некотором расстоянии, и что, даже если он слышит голоса в кабинете, он не может различить каких-либо слов.

– Вы уверены в этом? – прошептала Сара. – Вы же не стали бы говорить это просто так? Теперь мы можем продолжить разговор. Только не о моей супружеской жизни: это похоронено и прошло. После нескольких лет страданий и печалей, я провела несколько спокойных лет в чужих домах, хозяева были добры ко мне, чего не сказать о других слугах. Вот что можно сказать о моей жизни. Беда, в которой я сейчас нахожусь, беда, которая привела меня к вам, уходит корнями дальше, чем те годы, о которых мы говорили, – уходит далеко, далеко, далеко назад, дядя Джозеф, к тому далекому дню, когда мы виделись в последний раз.

– Шестнадцать лет, – сказал старик недоверчиво. – Сара, это далекое прошлое.

– Да, ты помнишь, где я жила, и что случилось, когда…

– Когда ты тайком приехала ко мне и просила, чтоб я тебя спрятал. Это было вскоре после смерти той госпожи, которая жила далеко на западе в старом доме. Ты была тогда испугана, бледна, так же, как и сейчас.

– И все видят меня такой! Люди всегда думают, что я нервничаю, всегда жалеют меня, считая, что я больна.

Произнеся эти слова с внезапной горячностью, она поднесла к губам чашку с чаем и осушила ее содержимое одним махом.

– Еще чаю, дядя Джозеф, еще чаю.

– Он холодный, – сказал старик. – Подожди, я попрошу принести горячей воды.

– Нет! – воскликнула она, не давая ему подняться. – Я люблю холодный! Пусть никто больше не заходит – я не смогу говорить, если кто-то еще зайдет. – Она придвинула стул вплотную к креслу дяди и продолжила: – Ты не забыл, как я была напугана в то далекое время, но помнишь ли ты, почему я была напугана?