Мертвая свеча. Жуткие рассказы — страница 26 из 32

— Доктор, доктор, не оставляйте меня, спасите…

Его беспримерный ужас пересилил страх Сафонова, который невольно был отвлечен положением Голикова.

— Что с вами, упокойтесь, тут что-то непонятное, может быть… объяснится…

Он говорил первые попавшиеся слова, не веря им, будучи сам в полной растерянности…

— Нет, нет, — лепетал между тем Голиков, корчась в судорогах у ног упавшего в бессилье в кресло Сафонова, — это указание. Как это все страшно, страшно!…

— Что мне с вами делать, умоляю вас! — почти со слезами воскликнул Сафонов.

— Нет, нет, это мой конец, — с смертельной тоской, но убежденно прошептал перекосившимися губами Голиков, — конец моей ужасной, преступной жизни.

— Что вы говорите? — в безграничном удивлении вздрогнуд Сафонов, глядя в упор в лицо Голикову, словно стараясь проникнуть в его тайну.

Тогда, не будучи в силах сдержать себя, в потребности покаяния, Голиков, прижавшись к доктору и приблизив к нему искаженное лицо, стал говорить ровно и тихо, почти без передышки, словно боялся, что не успеет все высказать, и в каждой фразе его сквозили ужас и отчаяние.

III

— Доктор, я — убийца, страшный убийца. Я всю свою жизнь мечтал посвятить добру, смирению и милосердию, отдать свою жизнь за другого, и потому я — убийца, да, потому.

Наступила короткая пауза. Доктор, пораженный, сидел не шевелясь. Казалось, Голиков прислушивался к гудевшему за окном урагану и затем, вздрогнув всем телом, продолжал:

— Глубоко замечтавшись, шел я однажды домой, размышляя о своем решении уйти от света, сберечь себя от греха и преступлений, неизбежных спутников нашей жизни. Была лунная ночь, все так было хорошо, и вдруг выстрелы, крики о спасении. Боже мой! Доктор! Я постиг сразу всем своим существом значение этого факта: на улице убивали, лишали жизни человека — понимаете, человека! Ах, как мало знают, что значит лишить жизни человека! В таких случаях нельзя размышлять — надо спасать, это высший долг каждого созданного по человеческому образу и подобию. И я побежал на выстрелы и крики.

Среди освещенной улицы три человека стреляли в одного, прижавшегося испуганно к стене. Еще минута, и он был бы убит. Всякая минута дорога. В порыве, не помня себя, совершенно инстинктивно, я схватил булыжник — другой поступок был уже невозможен — и бросил его в убийц. Удар был ужасен. Крик другого огласил площадь, и все в страхе бросились бежать, кроме одного, того, в которого я попал. Я сначала не понял, побежал за остальными и преследовал их без цели вместе со спасенным мною человеком. Он размахивал блестевшей шашкой, и я убедился, что спас городового. Он загнал убегавших во двор и тут схватил их, обессиленных, жалких и страшных вместе. И когда они уже были связаны и толпой отведены в полицию, я понял, что я сделал.

В участке мою удрученность приписали излишней впечатлительности. Полицейские меня успокаивали, обласкали, благодарили, — я был герой; все были в восхищении, кроме меня и двух арестованных, сидевших, как затравленные волки, с невыразимым беспокойством на лицах… Я смотрел на них, как на свои жертвы, но что мне было делать? Я ведь хотел спасти человека и вследствие этого немедленно убил одного и двоих приготовил к виселице. Я не мог уже радоваться счастью спасенного мною городового, славного малого, который ухаживал за мной и не знал, как отблагодарить меня.

Наступили для меня тяжелые дни, я страдал дико и невыносимо. Помилуйте, те, желавшие убить, не убили, а убил я, а через несколько дней убью еще двоих. Во что бы то ни стало, надо было спасти те две жизни, как я спас жизнь городового. Это был мой долг, я имел на это право. Я молил, рыдал, сходил с ума, обошел все начальство. Ничто не помогло. Тех решили повесить, но я решил их спасти. Я не хотел быть убийцей еще двоих, это сделалось целью моей жизни. Довольно смерти и убийств.

Когда я на что-нибудь решаюсь, у меня проявляются удивительная энергия и настойчивость, не выносящая препятствий, — продолжал после глубокого вздоха Голиков. — Я вьшолнил свой план блестяще: караульный был усыплен, замок почти распилен, — и вдруг, проклятье! появляется новый городовой. Я уже у самой цели, — а он бросается ко мне, — и я тогда ничего уже не помню! Находясь весь в каком-то пароксизме энергии, потребности спасти две жизни — я инстинктивно, как тогда бросил камень, хватил городового напильником по голове. Он сразу был мертв. Я тут же опомнился, бросился к нему…

Доктор, доктор, — я убил городового, которого тогда спас.

Доктор, вы понимаете теперь, что я, каков я и что со мной. Я убежал, но меня сейчас возьмут, а тех повесят. И теперь пришла ко мне на помощь мать, моя мать, которая там почувствовала и поняла, что мне остается делать. Как загнанный зверь, как бешеная собака, я метался здесь, пока наконец не явились вы и не облегчили сразу мою задачу.

Голиков вскочил, сжал Сафонову руку, приложил ее к своей воспаленной голове и решительно бросился вои из комнаты. Доктор, будучи под страшным впечатлением рассказа, в первую минуту потерялся. Когда же он бросился за ним, Голикова уже не было, и лишь открытая во двор дверь указывала, что его нет в квартире. Сафонов быстро оделся, крикнул во дворе, выбежал на улицу, но все было напрасно. Голиков исчез, а около ворот стояло несколько человек — полицейских, и пристав говорил дворнику:

— Веди нас к Голикову!

IV

Сафонов вскочил в первые проезжавшие сани, велел гнать лошадь и был быстро дома. Он весь дрожал, он лишь чувствовал, что с ним происходило что-то страшное и непонятное и не знал, какую он играет здесь роль и что ему делать. Только он вошел в свой кабинет, как сейчас же стал бояться. И в тот момент, когда он, потрясенный, собирался с мыслями, куда ему бежать от ужасного одиночества, он внезапно увидел в дверях фигуру неизвестно каким образом вошедшего человека.

Доктор в паническом страхе бросился в сторону, ему это показалось уж чрезмерным, но жалобный голос остановил его на месте — столько в нем было тоски и печали.

— Доктор, доктор, умоляю вас! помогите раненому, умирающему человеку, облегчите его страдания…

— Вы опять кого-нибудь убили! — воскликнул Сафонов в неимоверном изумлении.

Пред ним стоял печальный Голиков и со скорбью шептал:

— Помогите, помогите… Он лежит под воротами анатомического театра, под снегом… один…

Сафонов сразу поверил ему. Новое несчастье вдохнуло в него силу и энергию. Через минуту оба были на улице.

— До анатомического недалеко, бежим…

Доктор очутился среди бури и снега, он пробирался с трудом вперед в борьбе с ураганом и потерял Голикова. Сафонов искал дорогу по силуэтам знакомых домов, мелькавшим сквозь снежные вихри.

Скоро, под самыми воротами мрачного и низкого здания анатомического театра, он нашел раненого, лежавшего в сугробе засыпавшего его снега.

Луна выглянула из-за тучи, и доктор Сафонов оцепенел. Пред ним лежал Голиков.

— Это вы, вы…

— Ах, так хорошо, доктор, что вы пришли… Я о вас думал, сильно думал, мне легче с вами… Я умираю…

— Как вы сюда попали? — прошептал Сафонов, и отчетливо, несмотря на вой бури, доктор услышал последние слова умирающего…

— Я хотел сгинуть… умереть неизвестным в этом доме, соединиться, спрятаться среди всех трупов, жертв голода, холода, несчастья и преступлений… Одним трупом больше, было бы незаметно. Но мертвых сторожат лучше, чем живых, в мертвецкую нельзя проникнуть незаметным, все заперто… И я пустил себе пулю здесь… Мне ничего не надо… я захотел лишь, чтобы около меня была хоть одна душа…

Сафонов нагнулся, схватил руку Голикова и сейчас же опустил ее…

Перед ним уже лежал труп…

КАЗНЬ[12]

I

Семья председателя военно-окружного суда Фролова ждала его к обеду. Генеральша, дородная женщина, сидела с недовольным лицом в кресле, видимо сдерживая нетерпение. Дочь ее Елена, статная, крепкая брюнетка, обаятельная здоровой молодостью, рассеянно перелистывала у пианино ноты, бросая озабоченные, внимательные взгляды на молодого офицера, стоявшего угрюмо у окна и не спускавшего упорного взгляда с улицы…

Наконец девушка решительно встала и подошла к офицеру. Положив ему ласково руки на плечи, она заглянула в его хмурое лицо настойчивым, вопрошающим взглядом.

— Андрей, что с тобой, скажи, — грудным, беспокойным шепотом потребовала Елена, — у тебя странный, растерянный вид сегодня, — что случилось?

Андрей вздрогнул, словно холод скользнул по нему, и ответил нервно, с боязливой тоской в голосе:

— Право, ничего особенного и серьезного; на меня это нашло после суда, и я сам этого не ожидал…

Он был одновременно и смущен настойчивостью невесты и, вместе с тем, его томила потребность высказаться — естественное стремление отвлечься от подчинившего его гнета. И словно угадав это, Елена, поддавшись порыву любопытства, схватила его за руки, почти насильно увлекла в соседнюю комнату, усадила в кресло против себя, и Андрей стал спеша рассказывать, путаясь в отрывистых фразах. Иногда конфузливая улыбка кривила его губы, словно он был виновен в своих чувствах и переживаниях.

— Видишь ли, там в суде приговорили к смертной казни четырех разбойников. Но не в этом дело, это, конечно, бывает: военный суд, такое время — ничего не поделаешь… В сущности, даже нечего рассказывать, пустяки все, нервы… право…

Андрей замялся и смутился от того, что он говорил не то, что следует. Но вдруг улыбка таинственности заиграла на его лице, он наклонился к Елене и почти шепотом, весь отдавшись настроению, с горячим, возбужденным взором продолжал свой рассказ уже с большей систематичностью и определенностью.

— Когда им было дано «последнее слово», один, по фамилии Забугин, обратился прямо к судьям: «Вы-то чего судите нас? Вы должны нас больше понимать, чем все, — ведь вы так же занимаетесь убийствами, как мы, это также и ваш хлеб… У нас с вами одна совесть…»