Мертвая свеча. Жуткие рассказы — страница 29 из 32

Он трепетал в нервном подъеме, а палач, довольный и ободренный горячим вниманием к его рассказу, совсем разохотился.

— Трудно сказать, каким образом, — медленно, словно в раздумье ответил он, и усмешка ускользнула по его тонким губам, — это чувствуется, видно сразу, что человек ни за что в несчастье попал. Пред столбом чего отпираться, все равно ничего не поможет, один конец, и тогда иначе говорит человек — как сам с собой… Видно сейчас: или отбрехивается для куражу, или, действительно, понапрасну… Такой до конца не верит, думает, что ни за что нельзя казнить… до самой минуты надеется, потому знает, что не полагается ему. Он и ласковее, и вообще — не знаю, как это вам выразить чувствительнее… Я сразу узнаю, — решительно подтвердил Юшков, умолк и серьезно задумался.

Тут Андрей встал сразу и порывисто так, что пристав и палач с удивлением посмотрели на него, и сильно бледный, но бодрый обратился ласково и сердечно к палачу:

— Скажите, Юшков, просто: что, вам таких в то время не жаль?

С какой целью он задал этот вопрос, Андрей и сам не знал; он намеревался говорить совершенно о другом, но последняя фраза как-то невольно родилась на его устах.

— Как не жалеть человека, ежели он в такое несчастье попал, — поводя бровями, холодно ответил палач, как будто смекнув, чего именно добивается офицер, — но помочь ведь ничем нельзя, что тогда в жалости этой… Я тут при чем, — стал объяснять уже по инерции, — мое дело известное — исполняй! Я тут сторона, а таковая уже, значит, его судьба. Бог и больше никто! Разве суть в том, чтобы веревку надеть — это нетрудно, это всякий сможет, — как будто оправдывался Юшков, — все одно не спасти… Главное: дать веревку, присудить, значит, — это дело серьезнее, а они, глядишь, свободно вешают и правого, и виноватого; конечно, так нельзя. Да что же, наша арестантская доля такая, мы уже привыкли к суду, он что хочет, то и делает с нами, — покорно закончил он, — мы ихний материал…

— Юшков, — прервал его торжественно и горячо Андрей, схватив наконец свое желание, цель и мысль, и отдавшись им, — окажите мне Божескую милость, умоляю вас: кивните мне сегодня головой, если будет невиновный… Можно это сделать?

В голове, лице и глазах Андрее светилась такая мольба, чувствовалось такое важное значение для него этого дела, что Юшков, сделав большие глаза, в первый момент не мог ответить ему. Пристав также выразил на своем лице большое удивление.

— Разве сегодня будет невиновный? — спросил он.

— Будет, будет, — уверенно, с горячностью воскликнул Андрей, весь вздрогнув, — но я хочу проверить, проверить. Юшков, — молил Андрей, — ведь вам ничего не стоит: кивните мне головой, если он невиновный, я вам буду очень благодарен, вы не можете себе представить…

Объявившееся искусство Юшкова разбираться в таком вопросе необыкновенно заинтересовало Андрея. Болезненная радость охватила его, как будто он нашел то, чего искала его душа. Юшкову же показалась интересной и забавной мысль офицера, и, вместе с тем, ему понравилось увлечение Андрея. И у него не явилось никаких оснований отказать ему.

— Отчего же, — повел он плечами, — это можно, почему не сделать, — посмотрим, в чем дело.

Поручение это обещало палачу некоторое разнообразие, развлечение, и он очень заинтересовался им. Андрей же воспылал к палачу настоящей благодарностью за его участие в его деле, казавшееся офицеру колоссального, решающого значения и он почувствовал в Юшкове сотрудника и единомышленника. Он отправился домой ждать последней ночи, чтобы тогда проявить наконец все, чем он жил и что чувствовал, чтобы окунуться в те ощущения и страдания, которые подготовлялись и росли давно в нем и довели до того, что было так необыкновенно страшно, страшнее всего в жизни и неизбежно для него, как смерть…

Он ждал свидания с Лосевым и страшился встречи с ним. Он считал себя виноватым перед ним за созданную в нем надежду на жизнь. Он нуждался в его прощении и холодел от ужаса отнять у него эту надежду. Его воображение не верило в возможность говорить с ним теперь просто, как с обыкновенным человеком. Он сильно чувствовал и понимал лишь одно, что теперь словам не место, что тут следует самому биться, защищать и умирать… Остальное все ничто, такая же гнусность и зверство, как казнь…

V

Почти с нетерпением ждал Андрей грядущих страданий. Он уже весь нераздельно предался им, отрешившись от всех других интересов и забот. Вся жизнь осталась у него позади, отошла из памяти, не существовала, исчезла потребность в сне и пище. В этот страстной для него день он уже безропотно покорился судьбе, как человек, простившийся с миром. Он стремился ко всему стихийно и неудержимо, был вне заботы о борьбе и спасении. Его ужас теперь казался ему естественным, как природа, он весь и всецело ушел в него. И когда Андрей в одиннадцать часов ночи явился в участок к Самойлову, он двигался и действовал страшно спокойно…

В участке было плохое, словно коричневое освещение, оставлявшее густые тени и не проникавшее в темные углы.

Хмуро глядели предметы и вся обстановка, как будто прятавшаяся в полусвете; атмосфера стояла душная и робкая, точно сжавшаяся и притаившаяся, все было в гармоническом сочетании: угрюмо и таинственно…

Товарищ прокурора был молодой, лысый человек, державший себя серьезно и важно, то и дело поглядывавший в темный угол, словно чем-то заинтересовавшись там. Он часто и непроизвольно притрагивался к своим красивым усам, как будто собираясь их разгладить, но ограничивался тем. что старательно вытирал углы своих губ. Пристав Самойлов, бледный, с суровой торжественностью все тянулся и следил за распоряжениями товарища прокурора. Он бегал в арестантские и обратно, неистово стуча сапогами, и был крайне озабочен. Городовой врач, неряшливый мужчина пьяного вида, тихо старался заговаривать со старичком-священником, приютившимся в кресле за пристав-ским столом. Лицо батюшки казалось неподвижным, бесконечно усталым и темным. В передней стояли группами в пальто и шапках несколько околоточных надзирателей и городовых, обменивавшихся отрывистыми, короткими фразами. Один почему-то хихикнул, и все сразу насторожились, обеспокоенные в своей замкнутости. Голоса у говоривших были хриплые, будто спросонья, все тихо откашливались и то и дело осторожно вздыхали, как бывает в тяжелом ожидании…

Андрей прислонился к стенке между окнами, и трепетный страх будто пластами падал на его душу. Он изнывал в беспредельной тоске, и лишь урывками позволяла себе работать его мысль. Его вдруг охватывало здоровое недоверие к реальности всего происходившего, к намерениям и целям собравшихся здесь людей; он не верил, что все ожидающееся может происходить так просто, скромно, тихо и обыкновенно.

Вдруг все невольно и сразу обратили внимание на товарища прокурора, который тяжело вынул из кармана золотые часы и, подняв глаза на пристава, произнес против намерения глухо:

— Я думаю, пора… время…

Самойлов рванулся к дверям, всполошился, и сейчас же во дворе появился его резкий крик… Все сделали общее невольное движение, но, тут же поймав себя на нем, сразу спохватились — наступило короткое, гробовое молчание…

Со двора донесся мелкий и резкий звон, то дробившийся, то сливавшийся…

Он рос и приближался, и все с тяжелым, напряженным вниманием следили за его развитием… Словно звенели ряды шпор, лязг беспощадно шел, ближе и ближе, и нес с собой нервное и пугливое чувство и ожидание.

Быстро, почти бегом, ввалились в канцелярию приговоренные к смерти арестанты, торопливо и беспорядочно звеня своими кандалами, прыгавшими и бившимися на их телах. Окруженные тесной и трусливой толпой городовых, преступники единым духом были увлечены в канцелярию и здесь, все сразу, вместе с городовыми, остановились, как вкопанные, и обратили свои взоры на чиновников…

Будто струя жесткого холода вошла сюда, и, подчинившись ему на миг, все замерло; а затем, товарищ прокурора стал решительно читать приговор. Произносил он слова с заминкой, но внятно, почти крича, точно внушая всем приговор, защищался им, оправдывался, объяснял, взваливал все на него, отдавая ему в жертву себя, всех и все… И все приободрились, слушая приговор, словно прятались за него, спасались им, становились незаметными и незначащими, безличными; он облегчал их, выручал из положения, в каком они находились. Эти люди органически требовали момента отдыха, передышки от того гнета и трепетного страха, которым они были полны, и получали этот перерыв тяжким самообманом, которому радовались и отдавались.

Приговоренные к смерти четыре человека находились в центре и смотрели на товарища прокурора остекленевшими взглядами беспамятного, резкого страха. В их глазах остановилась крайняя безнадежность, переживаемая на границе жизни и смерти, когда уже нет первой и еще нет другой… Было ожидание той силы и значения, которых никакими словами выразить нельзя, потому что его нельзя усвоить и определить. В их обликах, отекших лицах светилась бесконечная тоска…

Андрей жался все плотнее к стенке, словно старался втиснуть себя в нее, и изнывал от переживаний, которым нет оценки, но непоколебимо терпел… Он больше чувствовал, чем понимал, что теперь происходит то, что страшнее всего на свете, выше всех ужасов жизни, фантазии, ада и пытки…

Чтение приговора окончилось скоро, и сейчас же все сразу сорвались с места и при общем шуме шагов и цепей направились поспешно к выходу, толкаясь и спеша, в инстинктивном стремлении выйти скорее, в неясной потребности скорейшего окончания этого дела…

Товарищ прокурора, доктор, священник, секретарь суда очутились на улице и почти побежали, стараясь держаться ближе друг к другу и в то же время опережать один другого; они стремились к черневшим правильными громадами неподалеку от участка, среди крепостных валов казармам…

Андрей спешил с ними, боясь их потерять, отделиться от общей компании…

Пристав же, надзиратели и городовые вдруг, как бы стихийно, сообща бросились на преступников и с безмолвной, чисто нервной яростью беспощадно потащили и