Мертвая свеча. Жуткие рассказы — страница 9 из 32

Когда, понурив голову, в сознании своей вины, мы вышли из замка, в воздухе уже свободно разгуливал торжественный праздничный звон церковного колокола. На селе чувствовалось оживление, как будто наступил праздник, и до нас доносились ликующие крики, к которым мы боялись прислушиваться…

Берлин, 1920 г.

ЕЛКА ДЛЯ МЕРТВЫХ[3]

Семен Чаев, извозчик, работник содержателя биржи Сыромятова, проглотив последнюю ложку каши, встал из-за большого, уставленного горшками и большими глиняными чашками стола, обтер рукавом губы и стал широким размахом руки креститься на образ. Остальные три работника, дворник и кухарка Аксинья продолжали сидеть. Они ели не спеша, так как у всех, за исключением бабы, рабочий день уже окончился, и им, кроме еды, нечего было более делать. У всех лица были довольные вследствие того, что все перед ужином хорошо попарились в бане, и всем было тепло и уютно в кухне с огромной жаркой печью, горшками, лавками и всякою кухонною рухлядью. Кроме того, они чувствовали удовольствие от сознания того, что им в сочельник можно не покидать кухни и после сытного ужина лечь или на печь, или на лавки и спокойно спать до утра, когда все оденутся во все новое и пойдут в церковь. Одному только Чаеву не посчастливилось в сочельник провести ночь в тепле. Его очередь была ехать на промысел, и он сумрачно стал обвертывать ноги тряпками и вкладывать их в валенки, поглядывая задумчиво на окно, за которым бесновалась буря. Порывы сильного ветра ясно слышались, от них дрожали стекла и, казалось, ветер употребляет все усилия, чтобы ворваться в кухню.

— Что, небось, неохота ехать в такую ночь? — спросил старый работник Алексей, чувствуя в то же время удовольствие от того, что приходится ехать не ему, а Чаеву.

— Тоже спрашиваешь, — ответила за Чаева Аксинья, — в такую погоду и собаку жалко на двор выпустить. Ежели бы меня резали, то не поехала б теперь.

— На то ты баба, чтоб бояться, — сказал Алексей, желая после ужина подразнить ее,

— Да, баба! ты вот послушай, словно черти завывают; здесь и то страшно, — проговорила Аксинья, крестясь, — и далась же такая ночь под Рождество.

— Это не черти, а покойники, — лукаво ухмыляясь, сказал Алексей.

Аксинья со страхом на него посмотрела.

— Ну уж и покойники? — недоверчиво сказала она.

— Не верит, дура, — полусерьезно воскликнул старый извозчик, — пусть ребята скажут.

Алексей посмотрел на извозчиков, которые поняли его и один за другим сказали: «Верно, верно, покойники…»

В трубе сначала загудел, а затем так жалобно завыл ветер, что суеверная Аксинья слегка побледнела.

— И впрямь, словно покойники, — прошептала она.

— Эх, баба, разве ты слышала, как покойники воют, — засмеялся Алексей, положив ложку и придвинувшись в угол.

— Смейся, смейся, — сконфузившись и слегка обидевшись, сказала Аксинья, которая уже уверовала в то, что покойники ходят по белому свету и пугают людей. — Вот соседа сын, что намедни повесился, наверное, бродит около дома; под Рождество им разрешается.

Семен, уже натянувший сверх овчинного тулупа синий извозчичий армяк, так что из-за поднятого воротника виднелись только его нос и глаза, при напоминании о повесившемся сыне соседнего домовладельца поворотился к Аксинье и не то с тревогой, не то с недоверием сказал:

— Неужто будет бродить?

Дело в том, что на Семена произвело сильное впечатление известие о самоубийстве молодого человека, которого, впрочем, он не знал и никогда не видел. Но случай этот вообще наделал много шума в околотке, потому что приходила полиция, сам пристав, доктор, писали протокол и многих допрашивали. Когда же Семену, парню впечатлительному и, как большинство крестьян, суеверному, рассказывали о самоубийце, о том, как он лежал с высунутым языком, извозчик чувствовал страх и волнение. К тому же, он сам за день лишь до этого случая, жалуясь на свою горькую долю, воскликнул за ужином: «Один конец мне остается: петлю на шею надеть — и шабаш!» Горькая доля парня заключалась в том, что в последнее время хозяин покрикивал на него за то, что он привозил малую выручку, которая расхода не оправдывала, и он боялся остаться без работы; затем мать писала, чтобы он прислал денег заплатить подати, не то избу продадут, и он отослал последние двенадцать рублей. Вследствие этого, на праздник он остался без новых сапог и рубахи и без денег на выпивку. Весь день Семен невольно думал о покойнике, который почему-то в его воображении представлялся молодым человеком с русой бородкой. Он еще до ужина трусил и даже не хотел вечером выходить в сарай лошадь запрягать и попросил другого работника. Трусость не оставляла его и тогда, когда он одевался, причем боялся он совершенно бессознательно. Но когда Аксинья упомянула о том, что самоубийца бродит около дома, она Семену словно глаза открыла; он не выдержал, чтобы не спросить ее:

— Неужто будет бродить?

— А то как же, — увлекаясь, подтвердила убежденно Аксинья, — ведь сам себя жизни решил, а такому ни креста, ни покаяния. Нельзя ему не бродить, да еще под Рождество…

— Вот тебе и штука, — прошептал Семен, — а мне ехать надобно…

— Эх, ты, — укоризненно обратился к нему Алексей, — а еще парень, боишься, словно баба. Он, прежде всего, в полночь выходит, а теперь девять часов. Не бойся, поезжай, а то ты и так опоздал.

Алексей не хотел разубеждать парня в том, что мертвецы не встают, а старался только успокоить его. Неизвестно, удалось ли ему это, но Семен натянул на глаза шапку и, ни слова не говоря, решительно вышел. Лошадь стояла под навесом уже запряженная и, по-видимому, ожидание надоело ей, так как при появлении извозчика она задвигала ушами и замахала хвостом, желая, должно быть, выразить этим свое удовольствие. Семен вывел ее за ворота, затем сел на облучок, поместил удобнее ноги в ворохе соломы на дне санок и тогда лишь чмокнул и тронул вожжами. Лошадка поплелась вперед, с трудом таща санки по глубокому свежему снегу. Метель продолжала бушевать, снежные вихри с воем и свистом носились в воздухе, бешено кружась вокруг извозчика. Впереди ничего не было видно, только мелькал свет от фонарей, мимо которых проезжал Семен. Изредка сквозь тучи прорывался свет луны, и извозчику на мгновение бросались в глаза дома с убеленными крышами, телеграфные столбы, боровшийся с бурею пешеход и такой же, как Семен, ночной извозчик.

Семену было тепло; на нем поверх широкого овчинного тулупа напялен был теплый армяк, повязанный крепким поясом, затем огромная, закрывавшая уши шапка и валенки, и извозчик сидел, словно упакованный. Уселся он удобно, коленями прижался к стенке саней, и ему даже трудно было повернуться. Он, держа вожжи, только двигал кистями рук, облаченными в теплые, не пропускавшие холода рукавицы, и никаких других движений не делал. Лишь беспокоил его ветер, залеплявший ему глаза снегом, и Семен вследствие этого сидел с закрытыми глазами, иногда раскрывая их, чтобы вяло взглянуть в ничего не показывавшую темноту. Его клонило ко сну после сытного ужина, и в полудремоте он думал о доме, о том, что теперь сочельник, что следует завтра попросить у хозяина денег в надежде, что он по случаю праздника уважит его просьбу. Но, думая обо всем этом, Семен в то же время не переставал размышлять о повесившемся сыне соседнего домохозяина, которого он никогда не видел, но который так и стоял у него пред глазами, как живой. В особенности покойник живо представлялся его воображению, когда Семен закрывал глаза. Слова Аксиньи о том, что покойник будет непременно в эту рождественскую ночь бродить, не выходили у него из головы; лишение самоубийцы креста и покаяния возбуждало у него жалость к покойнику, он представлялся ему с страдальческим выражением лица, словно жаловался. Но вместе с тем беспрерывное размышление о покойнике наполняло его душу неопределенным и смутным страхом, который усугублялся вследствие глубокой темноты и отсутствия всяких живых звуков вокруг него, за исключением то яростных, то жалобных завываний ветра. Подчиняясь размышлениям, страху и дремоте, Семен все больше ежился в своем тулупе и руки его реже двигали вожжами. Когда же лошадка по собственной инициативе, наконец, остановилась у ворот какого-то здания, темный и мрачный силуэт которого неопределенно вырисовывался в темноте, Семен, хотя раскрывал глаза, но совершенно не подумал о том, что нужно ехать дальше и даже совершенно забыл о лошадке и о том, что у него на руках висят вожжи…

— Извозчик, свободен? — услышал Семен тихий голос, проговоривший у самых саней. Луна выглянула из-за туч и осветила зимний пейзаж и молодого человека, вопросительно смотревшего в глаза Семену. Несмотря на то, что была ночь, Семен ясно разглядел нанимавшего его седока. Он видел бледное с русой бородкой лицо, подернутое грустью, видел, что на седоке нет шубы и шапки. Но извозчика это обстоятельство не удивило, словно оно было вполне естественно.

— Пожалуйте! — сказал лишь Семен, по обыкновению всех извозчиков, и не успел он проговорить это слова, как молодой человек уже сидел в санях позади его.

— Поезжай, ради Бога, куда-нибудь, вези меня! — жалобным голосом проговорил седок. Ничуть не изумленный странностью пассажира, Семен дернул вожжами, и лошадка легкой рысцой потащила сани по скрипучему снегу.

Злится вьюга, носит и кружит тучи снега, воет и шумит ветер, и сквозь свист метели слышит Семен тяжелые вздохи, которые то замирают, то усиливаются. И слышит Семен, что это вздыхает и стонет молодой седок, сидящий неподвижно за его спиной. Слушает Семен, как вздыхает седок, и грустнее и печальнее делается ему; прямо в душу проникают ему печальные вздохи: столько в них смертельной тоски и грусти. Чувствует Семен, как душа у него замирает от жалости к бедному седоку, чувствует, что в горле у него сдавливает от подступающих слез. А седок все вздыхает и стонет, все вздыхает и стонет, и стоны его, смешиваясь со свистом и ревом бури, уносятся метелью.

Душа на части разрывается у Семена от этого выражения тоски, печали и безысходного горя; не может он слушать без слез страдающего седока, чувствует он всем существом своим, что сильно мучается бедняга, и хочется ему утешить его, помочь несчастному. Не мог превозмочь себя извозчик.