...Погони, перестрелки, утомительные рейды, напряжение бессонных ночей в засадах. Зыбин-Егоров сражался против своих. Он сам мог стать таким вот, заросшим грязью, со свалявшейся в войлок, опаленной у костров бородой, с волчьим прищуром, как уцелевший в схватке бандит, доставленный им в районный центр. Зыбин был храбр и находчив. К тому же ему везло. Лишь однажды была близка опасность разоблачения: один из окруженных на дальнем хуторе бандитов выскочил из-за сарая и лицом к лицу столкнулся с Зыбиным. "Гришка!.." - опустив в безмерном изумлении обрез, крикнул он, и Зыбин хладнокровно всадил в него три пули из егоровского нагана.
- Зря ты его так... - недовольно сказал, подходя, командир, - можно было взять живым. Чего он кричал-то?
- Не знаю... Гришку какого-то звал, что ли...
Так и кончилось. Но теперь Зыбин-Егоров подумывал о бегстве. Однако ему снова повезло. Две пули клюнули - одна в плечо, другая между ребер. Ранения были легкими, но он попал в областную больницу, а когда стал выходить на прогулки, познакомился с сотрудниками обкома партии. И как-то в задушевном разговоре посетовал, что не больно грамотен, а очень бы хотел поучиться. Сделано это было вовремя: шел набор в совпартшколу. И, выйдя из больницы, Егоров-Зыбин получил путевку. К документам его прибавилась и почетная грамота за геройство, проявленное в борьбе с бандитизмом.
Годы учебы в Москве пролетели быстро. Сначала слушатель Егоров дичился, был замкнут и необщителен. Но потом осмелел. Помогли, как ни удивительно, врачи. Однажды на осмотре старичок-невропатолог обратил внимание на шрам, пересекавший висок, и спросил, не жалуется ли Егоров на память, не досаждают ли ему головные боли. Получив отрицательный ответ, нахмурился, с сомнением пожал плечами и что-то записал в карточке, Зыбин вышел из кабинета и тут его осенило: ведь это же спасение! Спасение раз и навсегда! Что взять с человека больного, раненого в голову? Позабыл, как зовут друга? Ну, что же, бывает... И при следующем медосмотре Зыбин повел себя по разработанному заранее плану: бывают, знаете ли, прямо-таки провалы в памяти. И в то же время на способности не жалуется - пожалуйста, готов решить трудную задачу или по истории партии ответить...
В карточке появилась запись: "Явления частичной амнезии. Последствия черепного ранения и контузии". Теперь Егоров-Зыбин был застрахован. Да он к тому времени почти полностью перевоплотился. Не мешало чужое имя. Привык. Отбросил прошлое. Отбросил ли? От Зыбина не осталось ничего, кроме тайной ненависти ко всему, что окружало его теперь. Зыбин видел и понимал, как наливалось зрелой силой Советское государство, видел и чувствовал, что чужие и враждебные ему идеи, мысли, дела стали кровным делом миллионов людей. Он был как будто таким же, как они, и в то же время, отщепенцем, врагом. Со временем он даже привык к тому двойному существованию: на людях - один, наедине с собой - другой. Но где-то, в тайниках души, теплилась надежда - вдруг настанут перемены, вдруг то, что кажется сегодня монолитно-прочным, завтра пошатнется, даст трещину...
Близилось завершение учебы. Надо было думать, куда попросить назначение. В родные края возвращаться не следовало. Ему предложили остаться в Москве, давали отличную работу. Он отказался, "Поеду в глубинку, там люди нужнее...". Оценили: "Правильно решает Егоров, по-партийному!"
На новом месте, под Орлом, Зыбин быстро стал человеком уважаемым и известным. И не только по должности. Был он скромен, семьи не имел, жил в маленькой, скупо обставленной квартирке. Для товарищей находилось, когда требовалось, теплое и верное слово. Многих охотно ссужал деньгами. Смущало людей только одно: никто и никогда не видел Зыбина смеющимся. Он и улыбался редко, скупо. Казалось, что точит его тайное горе или болезнь.
Ему хотелось жечь и уничтожать колхозы, взрывать и ломать машины, мучить и убивать людей. А он толково руководил строительством, добивался новых, лучших машин и получал их, заботился, чтобы и горожане, и колхозники жили привольнее, зажиточнее, веселее. И скрыто живший в Егорове человек ничего не мог поделать, петому что постоянно пребывал в страхе стоит ему только показаться хоть на миг, как все увидят и закричат: "Вот он, хватайте его!"
Страх этот приобрел вполне реальные очертания в начале 1940 года. Выступая однажды на собрании, он увидел невдалеке знакомое лицо. Знакомое не по нынешним, а по прошлым временам. Лицо это мелькнуло в толпе и скрылось. Потом снова появилось. Зыбин кое-как закончил доклад и в изнеможении опустился на стул в президиуме. Он сидел на виду у всех, а ему хотелось Забиться в темный угол, уйти От людей. Наконец пытка кончилась. Дома он тщательно запер дверь, нашел початую бутылку водки, налил полный стакан... Кто же был тот, знакомый? Где встречались? И вспомнил: следственная тюрьма, сосед по нарам, ожидавший суда за поджог. Как его звали? Рыбья какая-то фамилия... Окунев, Уклейкин, Осетров?.. Да, Снетков!.. Что же теперь делать? Бежать? Куда? Да и не успеет... Этот, наверное, уже сидит в райотделе НКВД... Выслуживается, замаливает старые грехи...
Выдвинул ящик стола. Положил на зеленое сукно старый наган, тот самый, егоровский. Воронение местами стерлось, тускло мерцала сталь. В барабане едва виднелись кончики пуль, утопленных в гильзы.
- Шесть им, седьмую - себе... А может, обойдется? Может, я ошибся - у страха глаза велики - бывает же такое. Нет, надо подождать и посмотреть, что будет. Это, - он погладил прохладный металл ствола, - всегда успеется. Раньше, позже - туда дорога есть, а обратно нету...
Он взял нетронутый стакан, вылил водку в ведро под рукомойником, сунул наган под подушку и лег. Страхи отступали, постепенно подобрался и сморил сон.
Старого знакомца он встретил нескоро, почти через год, на улице. Тот стоял у забегаловки-чайной, имевшей в народе насмешливое прозвище "Голубой Дунай". У Зыбина что-то напряглось и похолодело внутри, но он продолжал идти ровным упругим шагом и глядел прямо в глаза Снеткову. Нехороши были эти глаза. Зыбин прошел мимо и не выдержал, оглянулся. Снетковская улыбка была еще хуже глаз - наглая, жалкая и трусливо-жестокая. Зыбин сжал в кармане рукоять нагана - теперь он не расставался с оружием. "Вот сейчас всадит пулю в кривой, желтозубый рот - все..." Но не выстрелил - шагнул к Снеткову. Тот попятился, забормотал невнятно: "Вот и свиделись, Гришенька... а я все сомневался - ты ли это... в начальство вышел, поможешь старому другу, помнишь ведь, как бедовали вместе, баланду тюремную из одной миски..."
- Ошибся, приятель. Я никакой не Гришенька, а Егоров Алексей Иванович, запомни!
Зыбин говорил тихо, ровным, лишенным оттенков голосом. Но страшен был этот голос, и Снетков сразу сник, улыбка сползла с его лица, он растерянно заморгал и отступил еще на шаг.
- Я ни с кем еще тюремную баланду не хлебал - тоже запомни. И для тебя же лучше будет, если ты никогда больше не обознаешься, понял? А чтобы соблазна не было - катись отсюда подальше! Чем дальше, тем лучше...
- Так не на что... Я бы и рад, да обнищал до последнего края...
- На, и чтоб я тебя больше не видел!..
Зыбин выхватил из бокового кармана пачку денег. Снетков боязливо протянул руку, и деньги мгновенно исчезли.
- Я письмишко, если позволите, пришлю... Адресок свой...
- Не надейся! Пошел, ну?..
Снетков, оглядываясь, сутулясь, заковылял к вокзалу.
В начале июня 1941 года пришло письмо. От Снеткова. Он был недалеко, в соседнем районе. Писал вежливо, без упоминаний о прошлом. Сообщал, что нездоров и нуждается в помощи. Что было делать? Послать деньги - значило окончательно попасть в лапы Снеткова. Не ответить - придет другое, третье письмо, и рано или поздно тайное станет явным. Зыбин начал готовиться к отъезду. Следовало добыть надежные документы на другое имя. Егоров должен был исчезнуть, как десять лет назад исчез Зыбин.
Но он медлил. Медлил, хотя и понимал, что опасность растет с каждым днем. А после 22 июня, когда с фронтов стали поступать грозные сообщения, когда фашисты заняли Минск и двинулись к Смоленску, отпала (так считал Зыбин) необходимость бегства. Он стал вынашивать иные планы...
4
...Красное кирпичное двухэтажное здание в переулке близ Большой Пироговской улицы. Местонахождение клиники Егоров определил без труда по дороге - он был коренным москвичом, да и жил недалеко, в Денежном переулке [ныне - улица Веснина, позади высотного здания МИД СССР].
...Длинный коридор. Слева - двери в палаты, ванную, туалет. Справа окна, выходившие в сад. Окна без решеток, но стекле в них очень толстые, слегка выпуклые. Из окон видны оголенные кусты и деревья, жухлая, порыжевшая трава, посыпанные песком дорожки. Песок впитывает воду, а во впадинах между дорожками лужи, и из них торчат где коричневые, где еще зеленые стебли травы. Вдалеке видна кирпичная стена - высокая, метра в три или больше. Все это Егоров увидел, когда шел в сопровождении двух здоровенных санитаров в "наблюдаловку" - палату для наблюдения, куда его поместили. Ему было неловко идти в одном белье. Ни пижамы, ни халата не дали.
В наблюдаловку - предпоследнюю по коридору палату - Алексея ввели через большую двустворчатую дверь. Дверь (он узнал это позже) была распахнута всегда. Напротив нее в стене светилось широкое - в размах рук - но невысокое застекленное окно. Оно было здесь специально прорезано, чтобы дежурный врач или медицинская сестра могли видеть, что происходит в "наблюдаловке", находясь в своем кабинете. А у дверей постоянно сидели два санитара. Таким образом, за больными неотступно - днем и ночью - следили три или четыре пары глаз.
Шли дни. Егоров освоился и многое узнал, потому что санитары охотно вступали в беседы, не прекращая, однако, наблюдения за больными. Егоров узнал, что в "наблюдаловке" были обитатели постоянные и временные. Постоянные - безнадежно больные. Временными были люди, подававшие надежду либо на полное излечение, либо на значительное улучшение состояния. Их спустя некоторое время переводили в другие палаты, а затем выписывали. Егоров был "временным". Ему сказал это огромный, могучий и каменно спокойный санитар Слава. Слава учился в медицинском институте, а в клиник