Мертвое «да» — страница 22 из 41

Знаменательно, что в стихах Штейгера нет отзвуков блоковской поэзии. Сладостное совершенство поэзии Осипа Мандельштама также не соблазняло его. Учитель Штейгера — Иннокентий Анненский («внушенный» ему Адамовичем). Это тоже не «певучий» поэт. Но его голос «нежный и зловещий» нередко подымался до судорожного крика, он не хотел так легко сдаться: он всегда погибал, но как-то еще безнадежно защищался. А Штейгер был отродясь беззащитен; с самого начала понимал, что криком ничему не поможешь. Также в противоположность Анненскому, в стихах которого есть сознательная незавершенность, Штейгер всегда говорил ровно столько, сколько хотел сказать. По-детски беспомощный и по-детски обиженный, он каждое свое настроение передавал в законченной форме. Штейгер, заблудившийся ребенок, в творчестве своем неожиданно обнаружил также ту скромную сдержанность светского человека, который считает недостойным для себя высказывать чрезмерное волнение, стонать или говорить неясно, поэтому его стихи, при всей их интимности, сдержанны и закончены. Черновиков он не печатал.

Натура Штейгера детская. Тема его тоже детская — это обида. Но стихи его взрослые, и не только по способу выражения (форме), а прежде всего потому, что он думал, любил и писал «беспощадно всё видя насквозь».


«Новый Журнал». Нью-Йорк. 1951, № 25.


Вадим Морковин. Воспоминания


<…> В Моравской Тршебове я встретился с человеком, оказавшим огромное влияние на всю мою жизнь. Это был Анатолий Штейгер.

Его отец — Сергей Эдуардович — заведывал нашей гимназической библиотекой. Его сестры и брат — Алла, Лиза и Сережа — учились у нас. Самому же Анатолию методическое учение было не по нутру, у него было сердце конкистадора. Это сравнение не случайно — он был бароном. Но самое его баронство было необыкновенным, как все в нем. Когда в средние века образовывалась Швейцария, то все дворянство сражалось против крестьян, лишь тогдашний Штейгер был на стороне восставших. После возникновения Швейцарского Союза все дворянские титулы были отменены, только Штейгерам оставили их баронство, впрочем, без всяких привилегий.

Прадед Анатолия переселился в Россию, так что Анатолий был вполне русским человеком. Но необыкновенная история его семьи и врожденный романтический ум сделали его мечтателем, а позднее выдающимся поэтом. Некоторые предвзятые идеи, которыми он руководствовался, полагая, что так велит ему традиция рода и его личная честь, иногда заводили его в тупик. Он сознавал это, но отказаться от них не мог…

Но существовало еще одно обстоятельство, определявшее его мышление и длительное время оказывавшее иногда даже неосознанное влияние на его поведение. Хотя мы были друзьями, я очень долго не знал об этом. Лишь много лет спустя он мне признался, что его старший брат был «церемониймейстером» при советском правительстве и любимцем Сталина. Конец его был обычен — он был замешан (не знаю уж, действительно или же только «был пришит») в «заговор гомосексуалистов» и расстрелян.

Сергей Эдуардович был в ужасе, видя дружбу своего сына с «красным». Однажды он меня остановил на верхней аллейке.

Я обращаюсь к вам как к честному человеку, — сказал он. — Обещайте мне никогда не говорить с моим сыном о политике…

Мне было тем легче ему это обещать, что мы с Анатолием в сущности никогда в жизни о политике не говорили. Он умел уважать чужие мнения, я же в гимназии начал понимать, что людей надо разделять не по вертикальному признаку — налево, направо, а по горизонтальному — над или под. Этому в значительной мере меня научил мой одноклассник, уральский казак. Как-то он разбирался в своем шкафчике, а я стоял рядом и читал книгу. Артем вынул из какой-то коробочки асфальтовый крестик и подал его мне:

— Это моя бабка из Иерусалима принесла, — сказал он. — Возьми его…

— Да ведь это же тебе память о бабушке, — возразил я.

— Ничего, — отвечал он с доброй улыбкой. — Тебе благословление пригодится…

Этот крестик я свято храню до сих пор.

Анатолий Штейгер в гимназические годы увлекался Николаем Гумилевым. Подозреваю, впрочем, он не вполне точно представлял себе лицо поэта. Во всяком случае он подчеркивал влияние на него акмеистов. Со свойственной ему застенчивой улыбкой он мне читал (относя стихи к однокашникам, не понимавшим поэзии):


И с улыбкой безобразной

Он мне скажет — ишь,

Начитался дряни разной —

Вот и говоришь…[75]


Как-то он мне признался, что хотел бы погибнуть на баррикаде, в кумачовой косоворотке. Это были мальчишеские бредни, но для него характерные.

Потом, сравнительно скоро, он уехал из Тршебовы. Переписка между нами продолжалась много лет. К сожалению, как будет рассказано позднее, она почти вся погибла после войны. В письмах Анатолий часто мне присылал свои стихи. Вот одно из них:


В. Морковину


В сущности так немного

Мы просим себе у Бога:

Любовь и заброшенный дом,

Луну над старым прудом,

И розовый куст у порога.

Чтоб розы цвели, цвели,

Чтоб пели в ночи соловьи,

Чтоб темные очи твои

Не подымались с земли…

Немного? Но просишь года,

А в Сене бежит вода,

Зеленая, как и всегда.

И слышится с неба ответ

Неясный… Ни да, ни нет.


В книге это стихотворение приведено без посвящения. Так как его письма ко мне погибли, я никак это доказать не могу, за исключением записи в тетради тех лет. Читатель принужден будет мне верить на слово.


<…> С переездом семейства Штейгеров в Берн Анатолию в сущности незачем было ездить в Чехословакию. Все же он раза два или три приезжал, но останавливался не у сестры, а в гостинице.

Брат и сестра очень друг друга любили, но это проявлялось у обоих различно. Анатолий говорил об Алле с удовольствием, даже с некоторой гордостью, она же над ним подтрунивала, прозвала его «Тося на лыжах» (по детской, еще дореволюционной книжке. Одновременно намек на его зимние поездки в горы, в Швейцарии) и часто писала на него пародии. Особенно удачной была придуманная ею выборка из газет с мнимыми высказываниями различных тогдашних «калифов на час» об Анатолии и его последней книге.

Среди них был и Гитлер, кричавший о жидомасонском заговоре и что таких, как Анатолий, следует «расстреливать на дому из пулеметов, на глазах у родственников. Дайте мне адрес Ганса из Селекта!..»

В другом шуточном стихотворении, посвященном Анатолию, Алла писала:


Сосал я с Жаном шерри-бренди

И дососался с ним до Швенди…


В Heiligenschwendi был туберкулезный санаторий, где лечился одно время Анатолий.

Хотя они оба принадлежали к младороссам, отзывались о Гитлере и его приспешниках с отвращением — даже в начале тридцатых годов, когда еще многие не понимали опасности национал-социализма. Обоим также был чужд расизм. Как-то мы сидели втроем в головинском ателье, разговор зашел об еврейской крови.

— Ну, — сказала Алла, — в нас ее нет.

— Откуда ты знаешь, — живо перебил Анатолий. — Можешь ты ручаться за какую-нибудь — нашу бабушку?..

— Нет, за бабушку ручаться не могу, — протянула она растерянно.


<…> Когда приезжал Анатолий Штейгер, то тоже бывал в «Ските». Кажется — дважды. В первый раз меня не было. Мансветов потом с хохотом мне рассказывал, что А. Л. Бем «пошел на Штейгера в атаку развернутым строем, но никто его не поддержал».

Естественно — большинство скитовцев было со Штейгером в хороших отношениях, а в доме его сестры место для схваток было неподходящее. Альфред Людвигович мне потом жаловался:

— Как же это так — мне никто не помог…

Надо сказать, что А. Л. Бем критиковал поэзию Анатолия не только в «Ските», но и в печати, на что Штейгер отвечал в печати же, причем справедливость требует отметить, что выступления Анатолия были классом ниже. Я уже писал о вымышленных Аллой интервью об Анатолии. Бему в них приписывалось следующее:


Простота. Пустота. Скобки.

Срамота…


Во второй раз Штейгер, собственно, никакого в собрании не принимал, а таскал отдельных скитовцев по углам и там, показывая свое стихотворение, спрашивал совета. В «Ските» это не было принято, притом он отвлекал от весьма интересного в тот день собрания. Не думаю, чтобы мнение спрашиваемого было особенно нужно, скорее это делалось в пику А. Бему, но тот не попался. Если не ошибаюсь, речь шла о его «Поэме о гимназисте»[76], где Анатолию не нравилось описание выстрела:


Звук был ровен и чист…


Я ему посоветовал вместо «ровен» — «четок», в духе скитских словосочетаний.

— Получится два «ч» за собой, — сказал он. — Черт знает что, чечетка какая-то…

Ученик парижской школы, он боялся аллитерации. Тут нас заметил Мансветов, которого взорвало, что Анатолий обсуждает стихотворение со мной, а не с ним. Сардонически смеясь, он прошел около, приговаривая:

— Штейгер советуется с Морковиным! Запомним это…


<…> Как Аллу, так и Анатолия Штейгера я видел лишь в 1938 г. В следующем она была у родителей в Швейцарии, а он — в санатории для туберкулезных.

К Головиным я заходил несколько раз, благо мы жили не очень далеко друг от друга — я на улице Den-fert-Rochereau, они — в Impasse du Rouet (в следующем году и я жил в этом доме). Саша был как всегда оптимистичен, хотя жилось ему в Париже отнюдь не легко — скульптурой он прокормиться не мог и зарабатывал на жизнь как маляр. Алла же полеживала, здоровье ее никак не улучшалось. На открытке, посланной тогда мной матери, нахожу приписку — «Сердечный привет. Бегаем с Вадимом. Алла». Вспоминаю, однако, лишь две встречи вне стен ее дома — раз она мне показала Rue du chat qui peche, ставшую извес