«Здесь мы могли бродить с тобою вместе…»
Здесь мы могли бродить с тобою вместе,
Но я — один и, как слепой во тьме,
Закрыв глаза и вдруг застыв на месте,
Стою часы, — и лишь одно в уме…
Пока плечом толкнет в сердцах прохожий,
И я проснусь и, содрогаясь весь,
Увижу пред собой Палаццо Дожей,
И Марк мне скажет: — Почему ты здесь?..
«Все может быть… Быть может есть — не рай…»
Все может быть… Быть может есть — не рай,
Но что-нибудь, что отвечает раю:
Неведомый и непонятный край,
В котором… Только что я, в общем, знаю…
Но может быть… И если это есть,
То что нам делать в сущности на свете —
Ходить в кафе? работать? спать и есть?
Но мы не дети, мы, увы, не дети.
…переступить невидимую грань,
И все вдруг станет радостней и чище.
Отец и няня… Няня, няня, встань,
Зачем ушла из детской на кладбище.
Я без тебя так страшно одинок,
Я о тебе, тридцатилетний, плачу.
(Я даже схоронить ее не мог,
Припасть к руке. Увидеть дроги, клячу).
Еще хоть раз поговорить с отцом,
Там время может быть у нас найдется.
Не так как было пред его концом…
Но кто мог знать, что он уж не вернется.
Он уходил на час, а не на век
И, вот, упал у Городского Сада…
Усталый, важный, грустный человек,
Проживший жизнь (несладкую) как надо.
И этот друг… Хотя, какой он друг,
(Но он мог стать мне самым лучшим другом),
В большой палате окнами на юг,
Он на платок в крови глядел с испугом.
В начале мы не говорили с ним,
Потом минуту, (я ходил к другому),
Но много надо ли от нас больным…
В больнице все не так и по-иному.
Умней бы было ехать не простясь…
— Ты будешь жить. (Впервые «ты» как дети,
Сказали мы краснея и стыдясь.)
На третий день ты умер на рассвете.
…и несколько других еще имен
Наедине я часто повторяю…
А если смерть короткий только сон?
Но как узнать… Я ничего не знаю…
Баллада о гимназисте
На семнадцатый год
Показалось ему,
Что так жить — не идет,
Что так жить — ни к чему.
Оставался былым
Их торжественный дом.
«Стал он глупым и злым»,
Говорили о нем.
Хоть бы слово в ответ,
Молчаливый с утра.
«Может быть, он поэт», —
Насмехалась сестра.
«Может быть, он влюблен,
Или тайный порок».
Приближался сквозь сон
Им назначенный срок.
Он писал в дневнике:
«Чуда нет. Я умру.
Не в Твоей ли руке
Кончу эту игру?»
«Если можешь — подай,
Если нет — откажи.
Лучше ад, лучше рай
Ожиданья и лжи».
Из багрового сер
Стал огромный закат.
На столе револьвер
Оставлял его брат.
Звук был ясен и чист
На весь дом, на весь свет.
Был у нас гимназист,
А теперь его нет.
ПРОЗА
ЖИД. Рассказ
… «Кругом него шумел все тот же огромный и равнодушный город. По мосту с оглушительным треском и звоном летели трамваи и такси, прохожие шли сплошною стеною, усталые, озабоченные и хмурые. На правом берегу Сены, в небе ярко и назойливо горели рекламы универсальных магазинов. А над всем этим, над рекламами универсальных магазинов, в красноватом и беспокойном небе был Бог»…
Литературные собрания устраивались у всех членов Кружка по очереди, сегодняшнее собрание сходило происходило у Пассоверов, у Зинаиды Захаровны Пассовер, красивой и высокой шестнадцатилетней девочки, одетой в вечернее вырезанное платье.
В комнате царил полумрак, только около чтеца стояла лампа, защищенная матовым экраном. На столах стояли свежие цветы, на стенах висели знаменитые кошки Фужиты и хорошие репродукции Боттичелли. Гостей было человек пятнадцать. Это были все очень молодые люди и барышни, все курили, двое молодых людей сидели прямо на полу и перед ними на ковре стояли чашки с остывающим чаем.
…«Ну что же, сказал про себя Человек. Если Бог — так, и этот город, и люди, — то все остальное мне уже безразлично».
— Господа, — сказал вдруг, останавливаясь, Карнац, — я, может быть, перестану читать?
Заглушенные смех и шепот сразу оборвались. Председатель, хорошенький мальчик с живыми веселыми черными глазками, сидевший поодаль за отдельным столом, резко позвонил в колокольчик.
— Господа, прошу вас, — сказал он. — Так невозможно. Карнац, прошу вас, продолжайте читать, это все очень интересно.
Но рассказ уже подходил к концу.
…«Человек достал из портсигара папироску, закурил ее и бросил. Папироска описала в небе полукруг и упала в черную воду. Николай, — это был он, быстрым и ловким движением перенес свое тело на край парапета, задержался на одно мгновение и, прежде чем прохожие успели ахнуть, стремглав ринулся вниз.
Люди толпились на мосту и кричали. Но было уже поздно. Над тем местом, куда прыгнул Николаи, сошлась черная вода. В ней по-прежнему отражались фонари и красные рекламы. По-прежнему гремел и звенел огромный и равнодушный город. Ему не было дела до Человека, но и Человек уже не был больше в его власти. И только вечерние газеты отметили»…
* * *
— Господа, — снова сказал хорошенький председатель — Прошу высказаться. Кто хочет что-нибудь сказать?
Но все молчали и в смущении смотрели перед собою. Карнац сидел насторожившись и вертел в руках свою рукопись.
Ни у кого из присутствующих не было сомнения, что этот рассказ не годился никуда.
Еще в самом начале, услышав о Человеке, Городе и Судьбе, все поняли, что ни в одном из хороших эмигрантских журналов такой рассказ не может быть напечатан. Все присутствующие аккуратно ходили на собрания, на которых выступали настоящие писатели с именами, и прекрасно знали, что рассказ Карнаца был написан в устарелой манере, на которой теперь было принято смеяться.
— Разрешите мне слово, — равнодушным и ленивым голосом попросил Кирилл, который молчал весь вечер и не принимал участия в смешках и разговорах. При звуке его голоса все присутствующее радостно насторожились, потому, что в кружке у Кирилла была репутация злого остроумца.
— Ну, теперь держитесь, — шепнул сосед Карнацу. — Он камня на камне от вас не оставит.
Но при виде обращенных к нему злорадных лиц и бледного расстроенного лица Карнаца, Кирилл решил сказать совсем не то, что он предполагал сказать ранее.
— Конечно, — сказал он, — это Леонид Андреев чистейшей воды и так писать теперь решительно невозможно. Но это в рассказе — не самое главное. Такие места, как разговор с товарищами в университете, и потом, когда Николай сидит у себя один в мансарде, искупают почти всё. И не так сам Николай, как общий тон рассказа, — это есть и в стихах Карнаца, — какой-то благородный и верный тон, точно кто-то говорит с вами и говорит «приятным» голосом. Я не совсем точно это говорю и, повторяю, что конец рассказа прямо ужасен, — нельзя писать «Человек», «Город», так не пишут, нельзя брать такие мелодраматические темы: — одиночество, мрак, непонятая душа, против него весь мир, — но мое мнение, что, в общем, рассказ хороший. Он мне нравится.
После Кирилла говорил еще Гельферд, который нападал на рассказ с христианской точки зрения, оставив в стороне удачную или неудачную форму.
Кирилл думал, что его речь разочарует слушателей, но оказалось, что все ею были скорее довольны. После Гельферда никто слова уже не просил, и, расходясь, на улице и в метро о рассказе Карнаца больше не говорили.
* * *
— Мама, — сказал Кирилл, входя утром к матери. — Если можно, у меня будет обедать сегодня один еврей, это из кружка, Карнац.
— Хорошо, — сказала мать, — только отчего ты мне не сказал раньше, потому что ты знаешь, что отец сегодня обедает дома и было бы гораздо лучше в другой раз.
— Я уже пригласил, — сказал Кирилл. — Но мы можем и в ресторане…
— Хорошо, — сказала мать, — если ты уже пригласил. Досадно, что ты никогда не спрашиваешь. Я скажу отцу и распоряжусь, что надо.
— Благодарствуйте очень, — сказал Кирилл и от матери отправился к своему брату Алексею.
Алексей еще валялся в постели и курил папиросу. Он был на несколько лет старше Кирилла и успел повоевать в Крыму и на Кавказе. В комнате у него висели портреты белых генералов, а над кроватью крест, на кресте погоны и под ними георгиевский солдатский крестик.
— Ты что? — спросил Алексей, удивленный посещением брата, с которым они почти никогда не разговаривали.
— Видишь ли, — сказал Кирилл, — у нас сегодня обедает один мой приятель, еврей, так я бы просил тебя, чтобы ты хоть один раз не делал мне гадостей и воздержался за обедом. Разве это так трудно?
— А ты все с жидами, — сказал Алексей, потягиваясь. — Это что еще за новый жид? Откуда ты его выкопал?
— До этого тебе нет никакого дела. Это мой литературный приятель, и если он у нас в доме, ты должен себя вести прилично. Я у тебя немного прошу. По возможности не задевай еврейского вопроса и не говори слова жид.
— Я не понимаю, — говорил Алексей, — почему можно говорить об англичанах, немцах и турках, а о жидах говорить невозможно? Почему можно по-немецки говорить жид — ein Jude, jew, un juif, а по-русски надо что-то выдумывать? Слово жид самое русское, и еще Лев Толстой…