Мертвые бродят в песках — страница 115 из 124

Кайыр оторопел. Чего угодно он мог ожидать от Кахармана, но только не этих злых, циничных слов. Разве можно так походя ниспровергать Ленина? Разве сам Кахарман не видит, что шовинизм, национальная злоба приносят людям только вред?!

Э нет, по такому пути Кайыр не пойдет. Лучше он будет торговать анашой – это безобиднее. Шовинизм – это такая болезнь, которую из человека не выбьешь ничем. Он сушит мозг, отравляет душу А самое главное – он бесплоден, он ведет в никуда, он ведет только к крови, к диким раздорам. Поляки многое вынесли, но сносить памятник Ленину – это тоже дикость.

Не так давно в руки Кайыру попалась книжка – рассказы польских писателей. Рассказы ничего особенного, но один запомнился ему хорошо. Вернее даже не сам рассказ, а эпизоды из него. Да, в сущности, это – дикость, хотя Кайыру в каком-то смысле было неудобно думать плохо о нравах чужого народа. Потом он рассудил – таких можно встретить везде, собственно к нации они не имеют никакого отношения. Посмотреть у нас – тоже ведь полным-полно всяких дельцов. Но от хорошей, что ли, жизни они окунулись в стяжательство? Ублюдками их, конечно, не назовешь, но ведь сама поганая наша жизнь толкает людей к разложению! Ладно, черт с ними – с подонками, с дельцами, но сколько мы изгнали из своей страны настоящих ее граждан! Сколько сами ее покинули, доведенные до последней степени отчаяния!

Вот о чем задумался Кайыр после злых слов Кахармана.

Самым непонятным было для Кайыра изгнание Солженицына. Еще студентом он читал «Архипелаг ГУЛАГ» на квартире у сокурсника. Прочитал он эту вещь на одном дыхании. Правда лагерей его потрясла. «Она есть, эта правда! – думал он. – Она вообще есть, правда! Ее не убить!» Он, Кайыр, наверное, был из тех тысяч и тысяч людей, которые отчаялись ее найти. Он был из тех людей – неглупых от природы, во многом порядочных – которые не получили своего места в обществе, которым общество сказало: «Нет!» Тоталитарному режиму нужны были люди покладистые, льстивые, исполнительные, с двумя извилинами в голове. Для приказного режима люди, подобные Кайыру, были помехой. Конечно, Кайыр не встал на путь прямой борьбы, скорее он оказался жертвой режима, хотя не стрелялся, не вешался, не попадал в психушку, никто его не гнал из страны, как Солженицына. Кайыр ушел в преступный мир и по-своему этим гордился; по-своему считал себя правым, хотя, разумеется, не мог назвать свой путь дорогой Большой Истины. Он отдавал себе отчет, что протест его не равен протесту Солженицына – об этом было бы смешно даже говорить. Но втайне надеялся, что он не из тех людей, оставшихся здесь, которых ненавидит великий писатель. И уже одно это его как-то утешало…

Утешало его и то, что люди, еще вчера отверженные обществом, теперь выходили на арену. В этом смысле его поражали события в Чехословакии. Мог ли кто-нибудь подумать, что президентом этой страны станет Вацлав Гавел – политический заключенный времен застоя!

Не на шутку социализм взялся реабилитировать себя – так теперь думал Кайыр. И хоть плевать ему было в глубине души как на социализм, так и на капитализм, но эти обнадеживающие перемены все ж таки радовали его. Отчасти, быть может, потому что снимали с него долю вины за тех несчастных, которые теперь не могли жить без его анаши: все мы жертвы, все – и виновные в мелких грешках, и не виновные…

Между тем Карахман уже спал – как сидел, так и уснул, откинувшись к стенке купе. Кайыр осторожно прикрыл дверь с другой стороны. Постоял в коридоре, размышляя – податься в ресторан, поболтать с девочками или отправиться к бригадиру Караулбеку. С Караулбеком они знались давно, с детских лет: вместе росли, вместе учились в школе. Собираясь в Москву, Кайыр, как правило, садился на поезд Караулбека. Бригадир был надежен, всегда укрывал Кайыра от сержантов. Впрочем, это совсем не значило, что он одобрял Кайыра. Частенько он ворчал: «Кайыр, смотри – наколешься на этом деле… Времена сейчас другие…» Кайыр пожимал плечами: «Е, друг, я калач тертый, не думай. Все любят деньги: и сержанты, которые стерегут нас, и судьи, и прокуроры. Иначе бы они за нами не охотились – доходит? Иначе – мы им нужны. Зачем же нас сажать? А с кого они будут драть?» – «Не все такие! – кипятился Караулбек. – Наскочишь на шального, как пить дать – наскочишь…»

«И шальные встречались. Они с виду только шальные. Посмотришь на такого и соображаешь: ага, тут сверху надо еще пачку положить… И все в ажуре!» Караулбек обычно заводился: «Проходимец ты, Кайыр, ей-богу, проходимец!»

«Ну, о чем мы с тобой спорим, приятель? Мы одной веревочкой с тобой повязаны, чего ты в бутылку лезешь? Хочешь, подсчитаю, сколько ты дерешь со своих проводников за один только рейс между Москвой и Алма-Атой? Не надо? Ну ладно, не буду – пусть это останется нашей тайной. Все это семечки: деньги навоз – сегодня нет, завтра воз. Давай о другом подумаем… – В этом месте Кайыр делал паузу, чтобы опрокинуть очередной стакан. – А подумаем мы с тобой, голова, вот о чем: кто нас воспитал? Не Бог – ты согласен? А наши образцовые родители. Мать – она зовется социализмом. Отец, который зовется коммунизмом. Отец наш – дядя грозный. Сидит где-то далеко за горами и все стращает нас хорошими лозунгами вроде: от каждого по способности, каждому – по потребности. Он вроде беглого алиментщика. Точного порядка нет, постоянного места жительства не существует, особые приметы не сохранились. А мать – рядышком. Суетится, колготится, шумит – и все равно ми-и-и-илая она у нас… ми-и-и-илая… – Кайыр тянул это слово, щурясь, пьяно улыбаясь, отрыгивая. – При социализме такие, как я, не пропадут. Советские деловые люди, советские проходимцы, советские потенциальные каторжники живут хорошо… – Тут он неожиданно вспоминал про Вацлава Гавела, судьбой которого был восхищен; и потому резко менял тему разговора: – Скажи-ка, друг мой ситцевый, ты знаешь, кто сейчас стал президентом в Чехословакии? Извини, задам тебе весьма щепетильный вопрос: читаешь ли ты газеты?»

«Пошел к черту!» – все еще дулся Караулбек.

«Э-хе-хе, мы, простые казахи, даже поспорить по-человечески не умеем: на хорошем, европейском уровне. Глаза мгновенно наливаются кровью, изо рта пышет огнем… Извини, что спросил про газеты. Конечно, ты их не читаешь – с какой бы дури ты стал их читать? Так вот, Вацлав Гавел провозглашает: «Любовь и правда победят вражду и ложь». Я думаю, эти слова понятны любому человеку. А нашему Горбачеву нравится другой лозунг: «Пусть растет и ширится социализм!» Гавел провозглашает: «За хорошую жизнь!» Ты понимаешь разницу? Один – за какие-то абстракции, другой начинает свое дело с конкретного, маленького человека. Как ты думаешь, у кого становится теплее на душе – у чеха или у нашего советского человека? Даже меня, преступника, греют слова Гавела! Я ведь тоже хочу, между прочим, стать человеком. Но когда я слышу старые лозунги, думаю: э нет – рановато! Тебя еще не любят, Кайыр. Любят социализм, предполагают его расширить – а ты пока побоку… Доходит?»

«Доходит до меня пока одно – пьян ты в стельку, великий философ. Давай-ка бай-бай, а? Все остальное договоришь в Москве, хорошо?» И он вталкивал безвольного, расхристанного Кайыра в купе. Там он его раздевал и укладывал спать.

Сейчас Караулбек проводил собрание. Проводники сидели озабоченные, сам Караулбек был мрачнее тучи.

– Чего ты? – не понял Кайыр. – Случилось что?

– Видишь? – Караулбек кивнул на окно. – Знаменитый Карабас идет с моря. Кажется, встанем и будем куковать здесь неделю… – Он озабоченно посмотрел на репродуктор. – Сейчас ТАСС будет передавать что-то важное. Ждем, нам по связи сообщили. Гиблое дело: если застрянем здесь на неделю, придется перебиваться без воды. Эти растяпы отправили поезд наспех. Как у нас все делается: давай-давай, авось пронесет. И я не подумал: надо было бы доглядеть за ними…

– Была бы водка в ресторане! Помнишь в том году? Торчали здесь неделю – а ничего, с водочкой хорошо пошло, помнишь?

– Теперь это будет каждый год. Словно оно взбесилось, это море. Мстит всем подряд: и виноватым, и невиноватым… – Тут он вспомнил: – А Кахарман ведь мать везет! Ему-то как быть?

Хмель, бродивший в голове Кайыра, исчез, словно его и не бывало. Он тоже погрустнел:

– Да, не до шуток…

В это самое время стали передавать ожидаемое сообщение. Старт космического корабля «Буран» откладывался из-за сильного ветра, разбушевавшегося в зоне Байконура. Настроение космонавтов, тем не менее, отличное, в Москве 18–20 градусов тепла, а времени – шестнадцать часов восемь минут. Слушайте эстрадные миниатюры…

– Самое время Кахарману слушать эти миниатюры! – сплюнул Кайыр. – Точно, застряли!

И действительно, Кахарман ничего не слышал. Он спал.

«Ты устал, сынок?» – сказал ему голос матери.

«Я? – ответил Кахарман, поднимая глаза. – Нет, нисколько…»

Она сидела перед ним в камзоле синего бархата, в котором была последние дни.

«Да, ты устал. Но почему так быстро?»

«Тебе, наверно, показалось…»

«Ты можешь обмануть кого угодно, но не мать. Мое сердце это чуяло давно, сыночек. Люди знают, за что ты боролся все эти годы. А теперь отдохни, не изводи себя понапрасну. Посмотри на себя – состарился раньше времени… Приехала к тебе, хотела успокоить свое сердце… Не получилось. Ты все молчишь, скрытничаешь… А я тоже растерялась – как, думаю, к тебе подступиться? Да и старик наш все пугал меня: смотри, Корлан, поделикатнее с ним… Вот как все деликатничали, а время и прошло…»

Мать замолчала, положила руки на стол. Кахарман стал вглядываться в родимое лицо. Седина из-под чистенького, белоснежного платка. Глубокие, крупные морщины. Боже, как она сама-то устала!

«Апа, вы и сами тоже выглядите измученной…»

«Это могила меня к себе тянет, сынок. Пора уже, чувствую, пора… Говорят мне люди, что ты много пьешь…»

Кахарман понял – именно это больше всего хотелось сказать матери, пока она жила здесь, на Зайсане. Он подумал: «Не могла упрекнуть при жизни, только после смерти решилась… Какая смерть? – удивился он. – Ведь она жива, она сидит передо мной… Мама…»