Отправились в клуб на триста мест, все уместились в первом ряду. В открытых дверях маячила Кызбала, а белая коза с козленочком удивленно из-зи дверей выглядывали, и время от времени звонко блеяли. Лейтенант, читавший указ, был весьма смущен этим обстоятельством – перерывался, хмуро подглядывал на дверь. Когда орден прикрепили на грудь Насыру, он громко выкрикнул:
– Служу человечеству!
Лейтенант удивленно вскинул брови, но не стал поправлять старика: сам виноват, не объяснил заранее старому человеку, как надо отвечать правильно. Насыр тоже в свою очередь вспоминал, но так и не мог вспомнить, что же положено отвечать при вручении ордена. Успокоил себя тем, что нет выше долга, чем служить людям.
Потом все отправились к Насыру домой. Кызбала как тень тронулась за ними. Даже одичавшие собаки и те вертелись неподалеку от людей – неужто и им было интересно посмотреть на Насыра-орденоносца? Все вошли в дом, но сели не все: Игорь и его коллеги стали прощаться с Насыром – им пора было на ночное дежурство. Игорь тепло обнял Насыра:
– Обязательно напишу об этом отцу!
– Игор, ты что-то совсем стал забывать нас, стариков, – журила его на прощание Корлан, положила в сумку мясо молодого барашка.
Лаборантка с неподдельным страхом смотрела на огромную сумку. Корлан перехватила ее взгляд, испугалась в свою очередь сама:
– Что с тобой, доченька?
Игорь перевел ответ молодой лаборантки:
– Она испугалась такого количества мяса, говорит, не много?
– Ничего, ешьте, – вздохнула Корлан. – У вас там, небось одни консервы…
Ближе к вечеру в дорогу стали собираться и Саят с лейтенантом.
Насыр распорядился:
– Корлан, собери Бериша в дорогу, а я пока поговорю с Саятом. – И они вышли во двор.
– Саятжан, – стал жаловаться Насыр, – остаемся мы без телефонной станции – дело ли? Мы уж привыкли к тому, что работают почта и телефон. Пусть не трогают почту. А случится звонить: тебе? Кахарману? нашим рыбакам? Они разъезжают по всему Казахстану, а тут остались их семьи, жены, дети. Не дело это, Саятжан, не по-людски…
– Я в курсе, Насыр-ага. Один коммутатор оставят – будете иметь связь с райцентром. А почта будет в Шумгене – там народу больше…
– Ну ладно, – Насыр успокоился. – Тогда других просьб к тебе у нас нет.
– Насыр-ага, а я ведь тоже решил уехать, как Кахарман.
– Аллах с тобой! Ты-то куда?
– На Каспий. Мне там дают плавбазу…
Насыр нахмурился, потом проговорил:
– На нашу жизнь нам хватило моря, а вот на вашу не осталось – простите нас, дети. Я вас понимаю: и тебя, и Кахармана… Спасибо, что заехал попрощаться. Авось вам на чужбине улыбнется счастье! – Насыр провел ладонями по лицу. – А мне суждено умереть здесь. Так и передай этим. – Он со значением произнес «этим». – Передай, что отсюда не тронусь…
«Да, он бесповоротно решил…» – подумал Саят, и у него не повернулся язык сообщить старику то, о чем просили его в райцентре: если Насыр вздумает переезжать в район, для него в любое время готов дом. Бериш обнял деда:
– Ата, я летом обязательно вернусь! А вы никуда не уезжайте. Есен тоже не уедет…
– Нам некуда ехать… – Насыр взъерошил волосы внука и уткнулся в них лицом.
– Слушайся отца, – Корлан смахивала слезы. – И братишкам накажи то же самое, берегите его…
Решено было, что Есен с ними не поедет, друзья прощались здесь. Бериш с жалостью смотрел на Жаныл-апу, которая держала в руках младенца, завернутого в легкое одеяльце.
– Есен, сбереги сына…
Друзья обнялись, Есен негромко проговорил:
– Не знаю, Бериш, не знаю… – Нахмурился: – Кажется, у нас нет никаких шансов…
– Ты должен его спасти! – И тут Бериш заплакал.
Саят подтолкнул его к машине. Из окна Бериш видел маленькую горстку людей, которые пришли проводить его, и острое чувство жалости вдруг сдавило его грудь. Он смотрел на бабушку и дедушку, как-то враз состарившихся, придавленных горем и разлукой, на Есена, не такого уж огромного и сильного, каким казался ему раньше, на Жаныл-апу с младенцем на руках, беспомощным существом, преданным матерью, заведомо обреченным на смерть, – чувство бренности мира, безысходное чувство того, что все в этом мире имеет свой конец, впервые в жизни возникло в его мальчишеском сердце.
И он понял, что в эту минуту он простился с детством навсегда.
После отъезда внука жизнь стариков как-то и вовсе пожухла. Дни стали длинные, безрадостные. И ночью не было им покоя. Корлан теперь не могла подолгу заснуть, да и во сне вздыхала, ворочалась. Насыр понимал, переживает. И за Кахармана, который так далеко теперь от дома, и за городских дочерей, от которых в последнее время что-то не стало писем, – мало ли о чем может беспокоиться материнское сердце?
Как и прежде, старики трижды в день садятся за дастархан, но теперь они пьют чай молча, потом расходятся каждый по своим делам. Даже частые приходы Мусы или старой Жаныл перестали вносить в их жизнь то небольшое разнообразие, что бывало прежде. Впрочем, молчание молчанию рознь. За пятьдесят лет совместной жизни Корлан и Насыр научились понимать друг друга без слов.
Вскоре после отъезда Бериша в Караой прибыли из области люди. Погрузили на машины станки из мастерской, почтовое оборудование, стулья из клуба, книги из библиотеки. Никто из этих людей не зашел ни к Насыру, ни к Мусе, ни к старой Жаныл, словно они получили такое указание. От Кахармана по-прежнему не было вестей – что все чаще и чаще тревожило Корлан. Насыр молчал, когда она жаловалась ему, Корлан не обижалась. Никогда она не обижалась на Насыра, она просто знала, что не было в жизни такого дня – и в годы войны, и потом, когда он председательствовал в колхозе, и даже теперь, когда он стал муллой, – когда он мысленно не разговаривал бы с ней. Этого ей было достаточно. Как всякая казахская женщина, она была многотерпелива. В сущности, на беспрекословном подчинении воле мужа, на бесконечном женском терпении многие века зиждился лад в семье казаха. Она хранила очаг – бережно, самозабвенно, но во главе дома всегда стоял мужчина. Это был неписаный закон кочевников. Сейчас жизнь казахов меняется – не в лучшую сторону. Если у кочевого народа раньше был один враг – внешний, а семья и женщина были всегда для казаха поддержкой, опорой, то теперь такое встречается нечасто. Недругов у мужчины не поубавилось, но и в семье ему теперь неспокойно: не хочет ему женщина подчиняться беспрекословно. Так он и живет всю жизнь – не зная отдыха в кругу семьи, возможность самоутверждения выбита у него из-под ног…
Не такой была Корлан. «Мужчине надо дать почувствовать себя мужчиной, хозяином», – часто думала она, и своей покорностью, своими бесконечными хлопотами о Насыре, всеми домашними мелочами, которыми она показывала, что воля Насыра, желания Насыра в доме главенствуют всегда, она хотя бы отчасти сглаживала переживания, тревоги мужа, которые вносил в его душу окружающий мир, вся его несуразность, вся его жестокость, все его нравственное оскудение… Повезло Насыру с Корлан, что и говорить, а ведь сколько семей на их глазах прожили жизнь впустую, не познав ни любви, ни веры друг в друга, а узнав лишь горечь ссор и размолвок. В таких семьях женщина не покорилась мужчине – но принесло ли это ей счастье? Не манил Корлан этот путь. Женщина может быть владычицей лишь очага. Но если вздумается ей стать повелительницей мужа, если вздумается ей замахнуться слабой рукой на то, что ей не суждено природой, – не будет у нее счастья!
Потому всю свою жизнь Корлан стремилась к одному, как можно бережнее хранить покой и благополучие очага. И сохранила она его только потому, что подчинение ее Насыру было беспрекословным. Нельзя было сказать, что это ей всегда давалось легко – нет. Она и уставала, и отчаивалась, но никогда этого не показывала. Намаявшись за весь нелегкий долгий день, а вечером, когда укладывались в доме спать, она всегда находила в себе силы сказать детям на ночь нежное словцо – при этом поцеловать каждого, прикрыть. В доме она ложилась последней. И спокойно засыпала только после того, когда и для Насыра, уже перед самым сном, говорила что-нибудь теплое, нужное…
На побережье тем временем день ото дня становилось все тоскливее – наступала осень. Вечера были теперь сырые, холодные – смеркалось быстро. Возвратившись после вечернего намаза, Насыр теперь взял за привычку подолгу сидеть на лавочке у дома. К нему выходила Корлан, прихватив обычно теплый чекмень из верблюжьей шерсти, и набрасывала Насыру на плечи. Они сидели в сумерках и как будто бы чего-то ждали. В такое время обычно рыбаки возвращались с моря. На берегу становилось шумно и весело, и нескоро еще рыбаки расходились по домам всегда было им что рассказать друг другу, над чем посмеяться. Теперь на побережье тихо – так тихо, что иногда начинает звенеть в ушах. Говорят теперь Корлан с Насыром обычно об одном: Корлан жалуется на хвори, на Кахармана и дочерей, которые не пишут. Ей бы, конечно, хотелось бы жить с сыном или дочерьми, пусть это будет в Семипалатинске, на Балхаше или еще где там – но вслух Насыру она этого не говорит. Но Насыр про эти ее мысли давно знал. И отвечал обычно так:
– Что те плотины, которые душат наше море, Корлан! Еще посмотрим! Если Аллаху было угодно сотворить здесь однажды море, то не дано погубить его человеку – не дано! И ты это увидишь скоро! Не мы увидим – так Бериш увидит!..
Он некоторое время молчит, задумавшись.
– Знаю, о чем ты грустишь, Корлан, знаю… Да только скажу вот что: чтобы человеку жить по-человечески, нельзя ему отрываться от родной земли – никак нельзя. Где же ему найти радость, как не в родном краю? Конечно, работа есть везде – лишь бы не лениться, а прокормиться можно всегда. А вот если душа начнет голодать в разлуке – что тогда? Вот чего я боюсь… Или я не прав, Корлан?
– Прав, конечно, ты прав, – соглашается Корлан. – Верно говоришь, Насыр…
И они, повздыхав, шли в дом: впереди ковылял Насыр, за ним – Корлан, боясь, как бы старик не оступился.