Сам автор мотивировал свой выбор так: «Обратили в рабочую лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом и всем, чем попало… изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, и остались только ребра да кожа вместо тела… лицемерно призывают добродетельного человека… не уважают добродетельного человека. Нет, пора наконец припрячь и подлеца».
Однако за Чичиковым никаких особенных подлостей не значится, от его афер едва ли кто-то пострадал (разве что косвенно – прокурор умер от испуга). Набоков называет его «пошляком гигантского калибра», отмечая при этом: «Пытаясь покупать мертвецов в стране, где законно покупали и закладывали живых людей, Чичиков едва ли серьезно грешил с точки зрения морали».
При всей карикатурной пошлости Чичикова, он ведь и есть тот русский, который любит быструю езду, в апологетическом пассаже о тройке. Именно ему предстояло пройти горнило испытаний и духовно возродиться в третьем томе.
Предпосылка для такого возрождения – единственное свойство, отличающее Чичикова от всех прочих героев «Мертвых душ»: он деятелен. Житейские неудачи не гасят в нем энергии, «деятельность никак не умирала в голове его; там все хотело что-то строиться и ждало только плана». В этом отношении он тот самый русский человек, которого «пошли… хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу».
Конечно, деятельность его покуда только приобретательская, а не созидательная, в чем автор видит его главный порок. Тем не менее именно и только энергия Чичикова движет действие с места – от движения его птицы-тройки «все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен», вся Русь несется куда-то.
Об энергичном, деятельном русском герое мечтали все русские классики, но, похоже, не слишком верили в его существование. Русская лень-матушка, которая раньше нас родилась, воспринималась ими как источник всех зол и скорбей – но в то же время как основа национального характера. Пример хорошего хозяина, погруженного в кипучую деятельность, Гоголь выводит во втором томе «Мертвых душ», неслучайно наделяя его труднопроизносимой и очевидно иностранной (греческой) фамилией Костанжогло: «Русской человек… не может без понукателя… Так и задремлет, так и закиснет». Следующий знаменитый делец в русской литературе, описанный Гончаровым в «Обломове», – полунемец Андрей Штольц, тогда как, несомненно, более симпатичный Обломов – прямой наследник гоголевского «увальня, лежебоки, байбака» Тентетникова, в молодости вынашивавшего планы бодрого хозяйствования, а затем осевшего в халате на диване. Сетуя на русскую лень, и Гоголь, и его последователи, похоже, не верили в возможность ее искоренения без участия деловитых иноземцев – но вопреки рассудку не могли победить в себе ощущение, что делячество – свойство бездуховное, пошловатое и подлое. Слово «подлый» в архаическом смысле значило – низкого рода (ведь и происхождение Чичикова «темно и скромно»). Наиболее выразительно сформулировал эту антитезу Илья Ильич Обломов в своей апологии лени, где себя, русского барина, противопоставляет «другому» – низкому, необразованному человеку, которого «нужда мечет из угла в угол, он и бегает день-деньской» («Из немцев много этаких, – угрюмо сказал Захар»).
Эта ситуация изменилась только с приходом в литературу героев-разночинцев, которые не могли себе позволить разлеживаться. Характерно, что в знаменитой постановке «Мертвых душ» в «Гоголь-центре» в 2013 году Чичикова играл американец Один Байрон, а финальный поэтический монолог о птице-тройке заменен недоумевающим вопросом: «Русь, чего ты хочешь от меня?» Объясняя такой выбор, режиссер Кирилл Серебренников трактует конфликт «Мертвых душ» как столкновение «человека из нового мира», индустриального и рационального, с «русским заскорузлым поместным образом жизни». Задолго до Серебренникова сходную мысль высказал Абрам Терц: «Гоголь в качестве палочки-выручалочки поднес России – не Чацкого, не Лаврецкого, не Ивана Сусанина и даже не старца Зосиму, а Чичикова. Такой не выдаст! Чичиков, единственно Чичиков способен сдвинуть и вывезти воз истории, – предвидел Гоголь в то время, когда не снилось еще никакого развития капитализма в России… и вывел в дамки – мерзавца: этот не подведет!..»{32}
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь описывает свое творчество как способ духовного совершенствования, род психотерапии: «Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что передал их своим героям, обсмеял их в них и заставил других также над ними посмеяться».
При чтении «Мертвых душ» может показаться, что автор был к себе слишком строг. Черты, которыми он наделил своих персонажей, выглядят скорее умилительно, во всяком случае именно они придают героям человечность – но нужно учитывать, что Гоголь считал слабостью всякую привычку, излишнюю привязанность к материальному миру. А слабостей такого рода у него было множество. В конце главы VII «Мертвых душ» на минуту показывается один из множества как будто совсем случайных, но невероятно живых второстепенных персонажей – рязанский поручик, «большой, по-видимому, охотник до сапогов», который заказал уже четыре пары и никак не мог лечь спать, беспрестанно примеривая пятую: «сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук». Лев Арнольди (сводный брат Александры Смирновой-Россет, коротко знавший Гоголя) уверяет в своих мемуарах, что этот страстный охотник до сапогов был сам Гоголь: «В его маленьком чемодане всего было очень немного, и платья и белья ровно столько, сколько необходимо, а сапогов было всегда три, часто даже четыре пары, и они никогда не были изношены».
Другой пример приводит (тоже из воспоминаний Арнольди) Абрам Терц: «Гоголь в молодости имел страстишку к приобретению ненужных вещей – всевозможных чернильниц, вазочек, пресс-папье: в дальнейшем она отделилась и развилась в накопительство Чичикова, изъятая навсегда из домашнего достояния автора» (это наблюдение подтверждают многие мемуаристы: отчасти в видах самосовершенствования, отчасти по той практической причине, что Гоголь большую часть жизни проводил в дороге и все его имущество умещалось в один сундук, писатель с какого-то момента отрекся от мшелоимства[14] и все милые его сердцу изящные мелочи передаривал друзьям).
Гоголь вообще был большим франтом с экстравагантным вкусом. В частности, «шерстяная, радужных цветов косынка» Чичикова, каких рассказчик, по его заявлению, никогда не носил, как раз была его собственная – Сергей Аксаков вспоминает, как в доме Жуковского увидел писателя за работой в поразительном наряде: «Вместо сапог длинные шерстяные русские чулки выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола, бархатный спензер[15]; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове бархатный, малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок».
Привычка губернатора города N., который, как известно, был «большой добряк и даже сам вышивал иногда по тюлю», – тоже автобиографическая черта: как вспоминал Павел Анненков, Гоголь имел страсть к рукоделиям и «с приближением лета… начинал выкраивать для себя шейные платки из кисеи и батиста, подпускать жилеты на несколько линий ниже и проч., и занимался этим делом весьма серьезно»; любил он вязать на спицах, кроил сестрам платья.
Не только себя, но и окружающих Гоголь пускал, впрочем, в дело еще до того, как при работе над «Мертвыми душами» задался целью изобразить собственные пороки в виде «чудовищ». Находя комическую деталь или положение в окружающей жизни, он доводил его до гротеска, который сделал Гоголя изобретателем русского юмора. Владимир Набоков упоминает, скажем, о матери Гоголя – «нелепой провинциальной даме, которая раздражала своих друзей утверждением, что паровозы, пароходы и прочие новшества изобретены ее сыном Николаем (а самого сына приводила в неистовство, деликатно намекая, что он сочинитель каждого только что прочитанного ею пошленького романчика)», – тут нельзя не вспомнить Хлестакова: «Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». ‹…› Все это, что было под именем барона Брамбеуса… все это я написал» (да и «с Пушкиным на дружеской ноге» был, как известно, сам Гоголь).
Выражения вроде «заехать к Сопикову и Храповицкому, означающие всякие мертвецкие сны на боку, на спине и во всех иных положениях», резавшие ухо критиков в «Мертвых душах», Гоголь, по свидетельствам, использовал в жизни.
Главное же, наверное, что передал он Чичикову, – кочевой образ жизни и любовь к быстрой езде. Писатель признавался в письме Жуковскому: «Я тогда только и чувствовал себя хорошо, когда бывал в дороге. Дорога меня спасала всегда, когда я засиживался долго на месте или попадал в руки докторов, по причине малодушия своего, которые всегда мне вредили, не зная ни на волос моей природы».
Приехав из Малороссии в Петербург в декабре 1828 года с намерением служить, он уже через полгода уехал за границу и с тех пор до конца жизни путешествовал почти непрерывно. При этом и в Риме, и в Париже, и в Вене, и во Франкфурте Гоголь писал исключительно о России, которая, как он полагал, видна целиком только издалека (одно исключение – повесть «Рим»). Болезни вынуждали его ездить лечиться на воды в Баден-Баден, Карлсбад, Мариенбад, Остенде; в конце жизни он совершил паломничество в Иерусалим. В России у Гоголя не было собственного дома – он подолгу жил у друзей (больше всего – у Степана Шевырева и Михаила Погодина), по друзьям же довольно бесцеремонно расселил своих сестер, взяв их из института. Музей «Дом Гоголя» на Никитском бульваре в Москве – это бывший особняк графа Александра Толстого, где Гоголь прожил свои последние четыре года, сжег второй том «Мертвых душ» и умер.