– Это ограбление?
От такой прямоты я опешил и даже решил было бежать, но остался стоять в дверном проеме, с интересом гадая, куда нас приведет разговор. Ситуация казалась сюрреалистичной, и я подыграл:
– Допустим, ограбление.
Ромео зевнул.
– Вскроешь сейф – и отец меня убьет. Просто к сведению.
В его голосе я поймал не то скуку, не то смирение. Было что-то ненормальное во всем происходящем. Чувство, когда смотришь на человека, который вроде и жив – губами шевелит, дышит и двигается, а выходит это искусственно и по инерции. И мне стало не по себе. Я вспомнил своего отца и то, насколько он бывал жесток со мной за мои провинности.
«Что, если отец этого парня и впрямь способен на убийство?» – пронеслось тогда в голове.
– Мне нужна всего одна вещь, – сказал я вслух. – Яркая, подороже. Такая, которая есть лишь у вас. Возможно, ключи от спортивной тачки или бесполезная медалька за вклад в упадок города.
Усмехнувшись, Ромео замолчал. В полутьме эмоций было не разобрать. Я боялся, что он выскочит из джакузи, набросится на меня голышом, и мне придется защищаться. Драться с парнем в пене мне тогда не доводилось, и тем более я не горел желанием этот гештальт закрывать. А открывать – и подавно…
Ромео внезапно заговорил:
– Спустись в гараж и возьми в металлическом шкафу с садовым барахлом биту. Не перепутаешь. На ней запеклась моя кровь.
Последняя фраза заставила меня вздрогнуть, но я ее проигнорировал:
– И как бита докажет, что я побывал в вашем доме?
– На ней автограф того бейсболиста, который золотую перчатку взял, и семейный герб.
По всей видимости, мои сведенные брови вынудили его внести ясность:
– Отец любит преувеличивать свою значимость. Тебя инициалы на воротах совсем не смутили?
Вопрос я оставил без ответа, но задал свой:
– А если спохватится?
– Поверь, ему плевать. У него много игрушек. – Он прикрыл глаза и прибавил музыку, через которую до меня долетело: – И дверь закрой, Нэджи. Дует.
На этом разговор оборвался. Я с легкостью попал в гараж, забрал биту и долго смотрел со двора на свет в окне ванной, осознав, что Ромео назвал мое имя. Но ни на следующий день, ни потом копы ко мне не заявились, и я выдохнул. Хотя к скрипу калитки прислушивался пару месяцев – ждал подвоха. Вот и входная дверь в доме Кибы издает скрежет, развеивая мое прошлое, – и я замираю.
От возможной травмы меня отделяет тридцать ярдов. С которой, как ни крути, столкнуться я не готов. И если это лавандер…
На пороге появляется Киба собственной персоной с натянутым на глаза капюшоном толстовки. Туман путает его очертания и стирает силуэт, но в понурой фигуре я сразу узнаю лучшего друга. Он съезжает на коляске по самодельному пандусу, придерживаясь одной рукой за перила. Выходит неловко, но, приложив усилия, он справляется. Затем доезжает до почтового ящика, озирается и достает оттуда сверток, кладя взамен другой, – с деньгами. Затем Киба вновь оборачивается на дом, поглядывает в обе стороны от дороги и убирает посылку в карман. Перед крыльцом он тормозит, вглядываясь в скрывающую меня темноту.
По неизвестной причине некоторые из людей восприимчивее к нежизни, чем остальные. Чувствуют они нас, мертвых мальчишек, подобно землистому аромату роз, пропитавшему после похорон ткань костюма. Уходишь с кладбища и запах уносишь с собой. Хочется верить, что именно так мы и ощущаемся живыми, а не мертвецким душком, шевелящим волоски на затылке.
Киба пытается взобраться по пандусу и матерится: бьет себя по исхудавшим ногам снова и снова. Увиденное причиняет мне боль, и бороться с ней – будто игнорировать плохой расклад карт в покере: в конце непременно проиграешь. Следом за ней – без стука и звонка – появляется чувство вины. Всегда ходят парой. И въелись они в меня, точно ржавчина на цепи, которая мешает крутить педали велосипеда, а мне – двигаться дальше.
Знать бы еще куда…
Безучастное наблюдение за угасанием лучшего друга меня убивает. Но мне ничего не остается, как бессильно опустить сжатые в кулаки руки и размеренно выдохнуть. Позволить вине и боли быть. Течь по венам и разноситься к каждой клетке в теле. Не отталкивать, притворяясь, будто скорби по прошлой жизни не существует. Не впускать разъедающие череп мысли о том, где допущена ошибка. Не пытаться повернуть время вспять, чтобы все исправить, поскольку это – затягивающая трясина. И вылезти из нее я должен самостоятельно. Мне это убеждение однажды подселила в голову мама, а теперь я сросся с ним намертво, как и мои ступни с этим асфальтом.
Я шаркаю к велосипеду, с трудом сдвинувшись с места. Делаю пару шагов, и этого хватает.
– Кто здесь? – реагирует Киба.
Ветер подхватывает шелестящую пачку из мусорки у соседнего дома и проносит ее по дороге между нами, словно разграничивая миры. Невольно я вспоминаю день, когда Киба учил меня кататься на скейте. Как я падал, разбивая коленки, и поднимался. Кровь пропитала тогда мои джинсы. Содранная кожа ладоней саднила. Пот стекал со лба, скатывался капельками за ворот футболки, но я игнорировал его вместе с болью от падений.
Когда я вернулся домой в таком виде, папа разозлился. Но свой разрушительный гнев он направил не на меня, а на маму. Из гостиной доносился грохот. Мама никогда не скулила и своей стойкостью взваливала на мои плечи дополнительный груз ответственности.
– Терпи, волчонок, – ее слова в ушах звенели детским прозвищем, пока она обрабатывала мне ссадины после неудачного падения со скейта. – Ты уже взрослый.
И вновь противоречие сбивало с ног. В этом была вся мама – шаг вперед и шаг назад. Стагнация в собственных травмах, будто в леднике, мешала ей выбраться. А что случается с дрейфующими в океане айсбергами? Они или тают, или пробивают дно кораблей.
А мамин так и не растаял…
– Но мне больно. – Я вытирал жгучие, как мазь на коленках, слезы.
Мама подняла на меня один глаз – второй заплыл и не открывался благодаря отцу – и проронила:
– А кому нет, волчонок?
И я мирился. Следовал, словно пес, команде, потому что выучил важный урок: если отца слушаться, маме терпеть не придется, а уж я… как-нибудь да справлюсь.
Мне было шесть. И с той поры к скейту я не притрагивался.
Из воспоминания меня выталкивает движение коляски по пандусу. Киба, осмотревшись еще раз, с сопением поднимается и скрывается за дверью. Хлопок – и с притолоки осыпается облупившаяся краска.
«Терпи», – отзывается эхом и рассеивается в пурпурном тумане мамин голос.
Стоять и пялиться в мои планы не входит, поэтому решаю поскорее отсюда убраться, пока из-за крыш не показалось солнце. Останавливаюсь в паре ярдов от велика и прислушиваюсь.
По коже бегут мурашки, сигнализируя об опасности.
Сквозь покачивающиеся кроны деревьев и стрекот насекомых пробивается звук, который я узнаю даже с закрытыми глазами. Звук трения колесиков об асфальт.
Скейт.
Желудок скручивает, а в груди сплетается тугой узел, стягивающий внутренности.
Я медленно поворачиваю голову и вижу: из тумана появляется лавандер с лицом лучшего друга. Он рассекает воздух плавными поворотами и стремительно мчится вниз. Пятясь, я лихорадочно вспоминаю травму, случившуюся здесь, но на ум ничего не идет, кроме той из детства, когда я в первый и последний раз учился кататься.
Лавандер – не ребенок, подросток – тормозит, сохраняя дистанцию, подхватывает скейт и снимает капюшон куртки. Глаза его пусты, а сам он – треснувшая фоторамка без снимка, которая изо всех сил притворяется цельной, но никогда ей не станет.
– Эй, чувак. Чё как?
Сердце стучит в ушах и отдает импульс во все тело – бежать, бежать, бежать. И анализировать не нужно: с этим лавандером что-то не так. Мне необъяснимо хочется…
– Нэджи, бро, ты чего такой кислый? – он стремительно направляется ко мне, и я почти спотыкаюсь о брошенный велик.
Лавандер склоняет голову к плечу, и краешек его губ дергается в ухмылке.
– Не спится, чувак?
– Дышу воздухом. – Я поднимаю велосипед. – А ты?
– Да так… За тобой приехал.
– За мной?
Отвечать пространно или вопросом на вопрос – хороший способ выиграть время. Однако стоит ему понять, что его водят за нос, и активация неизбежна. Поэтому я, изображая скуку, перекидываю ногу через раму, хотя внутри покрываюсь инеем. Удивлен, почему еще не трясусь.
– Увиливаешь, чувак?
Улыбка исчезает с губ лавандера, и моя стена из самоконтроля рушится.
– Ты… другой.
– А ты, – подходит он ближе, и я отшатываюсь, – совсем не изменился, Нэджи.
Манера речи. Образ мыслей. Движения тела.
Все в нем внушает мне страх, ставший в нежизни чем-то рутинным, предсказуемым и оттого не более чем раздражающим. Страх, который я научился за столько лет складывать в воображаемую коробку и отдавать на съедение Люси.
– Молчишь. – Лавандер пинает скейт, и тот откатывается в туман, съедаемый ночью. – Знаешь, чего от тебя хочу?
Я сжимаю руль до скрипа:
– Удиви.
В его руке материализуется бита, чего лавандеры никогда – никогда! – не умели. Доставать вещи – способность мертвых мальчишек. Вдруг я слышу клубок из чужих мыслей, словно приглушенный радиоприемник, и это на мгновенье выбивает из колеи. Я приоткрываю рот, и лавандер, точно наслаждаясь реакцией, перестает притворяться и безэмоционально отвечает:
– Хочу, чтобы ты страдал. Так же, как и я.
В груди зарождается нездоровый смех, но мне удается поймать его у горла. Из моего рта сдавленно вылетает:
– Неужели? – Я ставлю ногу на педаль, но любопытство сильнее. – И что же ты мне сделаешь?
Он поджимает губы, будто раздумывая. Скалится, как бешеный пес, и отвечает:
– Я тебя сломаю, волчонок.
Глава 9. Геометрия одиночества
Stray Kids – Cover Me