Мертвые мальчишки Гровроуза — страница 53 из 77

«Чего это он внезапно», – думаю я.

– То ты не догадываешься.

– Предпочитаю точную информацию.

Базз мастерски делает вид, что заусенцы на его пальцах – самая интересная вещь на свете. Я кряхчу, распрямляя спину.

– Пообещал ему отдавать деньги с завтрака, а взамен он должен был от тебя отстать. Но на то он и рыжий Дрю, чтобы поступать бесчестно. Переключился на меня и при этом грабил.

Грейнджер закусывает губу:

– Ты не жаловался.

– Ты тоже. – Я бросаю взгляд на крыльцо, желая уйти от разговора.

– Спасибо, Кензи.

Я хлопаю ресницами, приоткрыв рот. Обычно социальные нормы поведения даются Грейнджеру тяжело. Особенно те, где нужно проявлять учтивость. В средней школе он мог неуместно сказать: «И вам того же, когда ему наступали на ногу, вместо «Ничего страшного». Или «Добро пожаловать отсюда», если приходили гости.

Пауза становится неловкой. Базз издает чмокающие звуки, имитируя поцелуи, и я ухожу в сторону дома, бурча под нос, какой же он бестолковый придурок.

Входная дверь заперта. За ней слышится топот лапок по деревянному полу и любопытное фырканье. Я поднимаю горшок с растением на третьей ступеньке и достаю ключ. Замок заедает на втором обороте, но мы с мамой давно выучили угол наклона. Щелчок, и я тяну ручку.

Только появляется зазор, как в него просовывается блестящий черный нос.

Чоко – мамин сын. Коротколапое брауни, покрытое мехом. Помесь кого-то с кем-то. Тявкает по-собачьи, а общество предпочитает кошачье. Любой дворовый кот принимает его за своего. Чоко обманул систему. Возможно, поэтому он может учуять мертвых мальчишек еще у порога.

– Привет, малыш, – чешу я пса за ухом.

Он тявкает в ответ и смотрит мне за спину. При виде Базза его хвост вертится, точно пропеллер. Когда пес пулей проносится мимо меня по крыльцу вниз, я закатываю глаза:

– Предатель.

Какова же несправедливость! Человек с аллергией на кошек пользуется беззаветной любовью всех хвостатых, а ко мне они без лакомства не повернутся даже пузом. Раздосадованный и отвергнутый, я прохожу в дом. Если вы решите пошутить, мол, это потому, что я – якобы! – ем собак, то ждите порчу.

Из гостиной по полу льется голубоватый свет, бликующий от сменяющихся кадров работающего телевизора. Из него доносится неразборчивый гул голосов, гуляет по коридорам и натыкается на стены, в которых с моим уходом поселилась тоска. Она, как плесень, забралась в углы комнат, проникла в трещинки штукатурки и притаилась в стыках. А споры ее летают в воздухе. И каждый раз, переступая порог, я будто ныряю в ядовитое облако.

Возможно, это иллюзия, созданная мной для меня. Детская позиция: если я сойду с карусели – она остановится. Но карусель, как и весь остальной мир… продолжает нестись дальше. Без тебя.

Мама заснула у телевизора с пультом в руке. Выражение лица расслабленное, словно ей снится сон, где все посаженные по весне цветы распустились. На экране идет «Бруклин 9–9». Я натягиваю плед ей на плечи и забираюсь в кресло рядом. Она обожает ситкомы. В первые месяцы после моей смерти не было и ночи, чтобы я не застал ее плачущей над самыми смешными шутками. И поглядите-ка, жизнь налаживается. Теперь она под них спит.

По полу разбросаны игрушки Чоко, а кухонный шкафчик – и заглядывать не нужно – полон косточек, вяленого мяса и всевозможных ароматных сухожилий. Раньше тот ящик был забит сладким для меня: леденцы на палочке, жевательный мармелад и все виды Milky Way.

Раньше я забегал в дом, скидывая на ходу обувь. Бросал рюкзак на пол. Проносился по лестнице, перепрыгивая через пару ступенек разом. Запирался в комнате и до папиного возвращения заходил с Грейнджером покатать в Overwatch.

Знал бы, чем обернется моя жизнь, то не совершил бы две вещи: не засиживался в комнате, точно Дракула в склепе, и не покупал бы Overwatch 2. Насчет него заявляю со всей ответственностью: «Большая ошибка».

Устав от мерцания, я отворачиваюсь от телевизора и разглядываю маму. Меж ее бровей залегли тонкие неглубокие морщинки. В области аккуратного носа и губ – тоже. Раньше я их не замечал.

Кушаешь ли ты хорошо, мама? Высыпаешься ли? Так же забываешь убрать молоко в холодильник? Научилась ли пользоваться электронной книгой или по-прежнему покупаешь бумажные? Пересматриваешь «Один дома» в Сонтанчоль[46] или выбираешь «Гарри Поттера» в память обо мне? Прикрываешь ли рот, когда смеешься? Достаешь ханбок в Соллаль[47] или оставляешь пылиться, поскольку без папы больше «не перед кем красоваться»? Бежишь ли к телевизору, бросая все дела, если в новостях рассказывают о Южной Корее?

Пытаюсь отыскать в мамином лице ответы, но это как искать узор на чисто-белой стене – бессмысленно. Повисшие вопросы оседают вместе с пылью на развешенные в гостиной рамки с семейными фотографиями. Мама посапывает и кутается плотнее в плед, а я ловлю себя на пугающей мысли. Той, что зашла в комнату на цыпочках и села на соседнее кресло, когда совсем не ждал.

Я не хочу крови.

– Маккензи, – слышу папин голос из кухни, – подойди, пожалуйста.

Его тон звенит беспокойством, и оно, точно по электропроводам, передается мне с вибрацией. Мое тело начинает бесконтрольно дрожать. «Нам нужно серьезно поговорить», – скажет мама, сжимая папину руку под столом. Эта картина мне знакома так хорошо, как если бы ее повесили над кроватью в моей спальне и я бы просыпался каждое утро, видя ее перед собой. Впрочем, от правды это недалеко.

Сделав телевизор погромче, я заставляю себя встать.

– Просыпаться рано, – шепчу на ухо маме, чтобы она спала крепче.

До кухни иду, шаркая ногами и вжав подбородок в грудь, будто нашкодивший щенок, хотя прекрасно понимаю: моей вины в болезни отца нет и ответственность тоже нести не мне. Но проходить через травму снова и снова – почти то же, что застрять на сложном боссе в игре. Выход из такой задницы всегда один: раскачаться до крепкой брони, изучить каждый дюйм карты и стереть кнопки в попытках превзойти себя, став изворотливее и сильнее. Взрослые называют это «опыт». И мой мне подсказывает: к ментальной драке я готов.

Свет от гостиной до кухни не дотягивается, поэтому я включаю фонарик. Выпрямляю спину, и за плечами словно вырастают невидимые крылья. В первые мои месяцы нежизни Ромео сказал то, что прочно засело в моей голове: «Каждый музыкант однажды исполнял под фанеру, а если нет, то непременно споет. В такой момент важно умело создавать видимость – и зал тебе поверит. Себя обмануть сложнее, но этого и не нужно. Притворная уверенность – как хороший грим: если не присматриваться, фальши и не заметишь».

За столом сидят лавандеры – мама и папа.

Со скрипом я отодвигаю стул и присаживаюсь. Одну из ножек погрыз Чоко, поэтому меня слегка клонит к окну. За ним плотно собирается пурпурный туман, а луна, будто бумажная, прибита к ночному небу, и все это делает разыгрывающуюся сцену особенно карикатурной.

В детстве одна из соседских девчонок принесла на площадку бумажных кукол. У нее были проблемы в развитии, и никто с ней дружить не хотел. Меня тоже отвергали, ведь внешне я отличался от других детей.

Девочка сидела в траве и наряжала кукол в платья, закрепляя их на телах бумажными язычками. Разыгрывала сцены и лепетала под нос. Солнце играло в ее волосах, путалось в завитках и разрисовывало щеки веснушками, а мимо носились мальчишки, которых девочка, кажется, не замечала.

Я присел рядом и наблюдал. Когда мимо нас пролетела бабочка, девочка подняла на меня большие глаза, обрамленные пышными ресницами, и протянула куклу-мальчика:

– Будешь папой, а я, – девочка показала на себя пальчиком, – мамой.

В процессе игры выяснилось, что ее родители постоянно в разъездах, а в парк с ней приходит бабушка. И вязание ей куда интереснее, чем внучка. Возясь с куклами, притворялись счастливой семьей, но за пределами площадки игра для меня заканчивалась. Но не для нее.

Так выглядят и лавандеры, сидящие передо мной. Бездушные картонки, неспособные на чувства. Словно кто-то играет ими в семью. И настоящее тепло такое притворство никогда не заменит.

– Маккензи, – начинает немать, – нам нужно серьезно поговорить.

– Мам, – я чувствую раздражение, – ты же понимаешь, как это пугающе звучит.

Она старается улыбаться, но это выглядит искусственно.

– Прости. Прости, милый…

Громкость ее голоса резко падает, точно срывается в пропасть. Немать изображает рыдания. Затем вскакивает и скрывается в коридоре, оставляя нас с папой пережевывать эту драму на двоих.

– Маккензи, – вздыхает он.

И весь монолог, следующий дальше, проходит мимо меня. Губы лавандера двигаются, но до моего слуха слова долетают искаженными, будто их записали на бумаге, а затем смяли.

Меня захватывают воспоминания.

Через год после смерти папы я часто возвращался к мысли: мы сделали недостаточно. Эта мысль приходила ко мне каждую ночь. Ложилась в кровать рядом. Гладила по волосам и нашептывала в ухо: «Ты, это все ты…» Но моей вины в случившемся нет и не было.

Пускай из меня не вышло идеального сына, но и из отца родителя, лишенного изъянов, не сложилось тоже. Мы все совершаем ошибки. Если не провалить сложный уровень, никогда и не узнаешь, как же его пройти. Порой для этого нужно не раз оступиться. Выучить все препятствия, ходы и повороты. И в финале, будучи подготовленным, сразить монстра мечом.

– Это из-за тебя, – ядовито выплевывает лавандер. Он откидывается на стуле и покачивается. – Помнишь, как ты сказал мне: «Я хочу, чтобы ты исчез»?

Мои пальцы стискивают скатерть – и солонка с перечницей съезжают.

– Мне было одиннадцать, и я злился, когда мне запретили подходить к компьютеру из-за драки в школе. Дрю задирал моего друга!

Лавандер ухмыляется. Во мне закипает злость.