Мертвые мальчишки Гровроуза — страница 76 из 77

– Кензи? – зовет меня Базз, с трудом приподнимая веки.

Я сажусь, укладываю его голову себе на колени и смотрю на его бледное лицо:

– Да? Я здесь.

– Кажется, мне и правда пора, – тихо говорит он.

Мое сердце сжимается.

– Куда?

– Сам не знаю. – Базз всматривается в небо, и солнечные лучи путаются в его ресницах. Затем он находит мои глаза своими и улыбается краешком губ: – Ты ступай. Тебе еще рано.

– Но…

– А я тут останусь.

Мой мир идет трещинами, точно разбитая ваза, которая, даже склеенная, никогда не станет прежней.

– Базз…

По роще проносится ветер. Он срывает лепестки с роз – и те кружатся в воздухе, как бабочки в танце. А билборд, будто ребенок, не умеющий ждать, скрипит все настырнее и протяжнее.

– Все будет хорошо. – Базз щелкает меня по лбу двумя пальцами, и его рука обессиленно падает в траву. – Еще сыграем, дурень.

Он опускает веки. Его дыхание становится поверхностным, и грудная клетка поднимается реже, реже и реже, пока почти не перестает двигаться. Я чувствую, как Базз ускользает, а потом… меня, точно ядовитой стрелой, пронзает осознание: вот и все.

Мои руки в крови – моей, его и, кажется, даже роща отдала мне часть своей.

Я аккуратно, придерживая затылок, опускаю Базза в цветы, которые окружают его голову будто ореол. Поднимаюсь на ватных ногах, стараясь не смотреть вниз. Бреду назад к дороге. Следую за крохотной бабочкой, перелетающей с бутона на бутон, словно за путеводной звездой. Вытираю рукавом слезы, и внезапно шепот билборда скользит, словно дуновение ветра, рядом со мной. Я резко оборачиваюсь, пытаясь найти взглядом Базза, но его… больше нет. А роща простирается так далеко, что впервые кажется мне бесконечной.


Эпилог

Кензи

The Rose – Childhood

С той треклятой вылазки прошло ровно четыре месяца. Без теплого свитера в рощу уже не выйти. Ветер вырывает с корнями воспоминания об осени и разносит облетевшую листву дуба по кладбищу. Под ногами хрустят первые заморозки, а засохшая трава припорошена редким снегом. Зима, точно мотылек в коконе, пытается прорваться в наш мир, раскрыв свои белоснежные крылья.

Уиджи, кажется, стало лучше. С момента исчезновения Базза он сумел многому обучить Кеплера и двух новых мальчишек. Кибы среди них нет. Когда я пытался о нем заговорить, Уиджи – в свойственной ему манере – затыкал уши тяжелыми риффами и произносил свою коронную фразу: «Я тебя не слышу».

Намеки, как вы поняли, я понимаю с полуслова. Поэтому стоило ему возвести стену, и я преследовал его до самой рощи и орал во все горло, перекрикивая музыку, какой же он придурок. Потом мы непременно падали в вечно цветущие розы, катались по земле и дрались, пока один из нас не начинал молить о пощаде.

Ладно, этим кем-то всегда был я.

– Знаешь, я тут много размышлял об этом месте… – сказал я Уиджи в последний день лета, надеясь вывести его на разговор о Кибе и маме. – Может, смысл в том, чтобы не пытаться найти способ связаться с теми, кто остался там, а принять разделяющую нас линию?

Мы лежали среди цветов, мечтая о первом снеге, и представляли, как будем делать снежных ангелов, прыгать в сугробы с крыши мотеля и обязательно спалим духовку с яблочным пирогом внутри. Я не стал рассказывать, что зов билборда становится громче с каждым днем, а его шепот мерещится мне в шелесте кроны Генри и путается, гуляя вместе со мной меж надгробий. Билборд меня ждал.

Уиджи тогда ответил:

– Это ты так говоришь, поскольку обрел смирение. Легко тебе рассуждать, Кензи. В любой потере есть это «между». Шок, отрицание, гнев, торг… И когда доходишь до принятия, то, само собой, остальные этапы со временем теряют ценность. А я… – Он замолчал, словно обдумывая что-то, и добавил: – Все еще на пути.

– И опять ты прав, аж стукнуть хочется.

Спрашивать, слышит ли Уиджи билборд, мне было по-детски страшно. Боялся узнать правду. Что роща для него замолкла, а значит, он останется здесь навсегда – потерянным мальчишкой, как Питер Пэн в Неверленде. Или, напротив, что этот зов громче моего, и Уиджи уйдет раньше, оставив меня в нежизни одного. А ведь я без него – уверен! – пропаду… Если бы не рукопись, то точно свихнулся бы.

Утро и ночь сливались в череду дней, а я, нависая над ноутбуком Грейнджера, печатал историю, лихорадочно клацая по клавиатуре. Одна из клавиш постоянно залипала, и некоторые буквы на них от частого использования почти стерлись. Мои чувства и мысли обретали форму, разделенную строками и абзацами. И где-то между рутиной – то ли когда я нажимал на пробел, то ли когда потягивался от усталости – я вспоминал ушедших мальчишек…

Я часто думал о Баззе, который наматывал круги вокруг кладбища или ворочался в постели перед сном. Если бы у меня была возможность, я бы выбирал думать о нем всегда. Верил, что именно так он со мной и останется.

Над книгой трудились вместе.

Смеялись вместе.

И плакали тоже вместе.

Порой меня мучила бессонница, и я, лежа в кровати ночью, вытягивал перед собой руки и разглядывал пальцы. На коже плясали тени и путался лунный свет. А потом ладони всегда окрашивались в алый. Я всегда ощущал запах крови. Всегда тосковал. А потом мы вернулись в его дом. Уиджи рассказал мне о ночи, когда они застряли на чердаке, и о многом другом, что ускользнуло от меня, как бабочка из сачка. Так я постепенно примирился с утратой – позволив скорби быть.

Каждый раз, когда я брал в руки гитару Ромео, я вспоминал о нем и о его вере в силу души, судьбу и провидение. Я сидел ночью на перевернутом, будто вся наша жизнь, пикапе и разглядывал цепляющиеся за небо звезды. Представлял, что Ромео переродился где-то здесь – в семье любящих родителей, принимающих его целиком и полностью. Или подальше отсюда – в шумном городе у именитого музыканта. И теперь он с младенчества привыкает к аплодисментам.

Грейнджер, как бы я ни старался, тоже из головы не шел. Я открывал холодильник, а там были они – черничные йогурты. Заглядывал на заправку – на стеллажах стояли его штуки и хреновины. И слышал, будто наяву, его голос, стоило кому-нибудь ляпнуть антинаучную глупость или исковеркать заумное слово.

Все мальчишки – яркие звезды, рисующие на ночном небе причудливые узоры, которые принято называть созвездиями. Я отрываю от них взгляд и переступаю порог мотеля, пока все остальные спят. На кухне темно. Лишь белый свет от экрана ноутбука рассеивается по поверхностям, но отступает перед тенями. Вскоре ночь засвистит закипающим чайником, забренчит посудой и запахнет горячим кофе и шкворчащей яичницей.

Я вытираю о коврик подошву от мороси и подхожу к «Стене Посланий», оставляя за собой мокрые следы. Перечитываю записки прежних мальчишек и провожу подушечками пальцев по рельефным буквам. Вытираю слезы со щек и прикрепляю флешку с дописанной книгой над картой с кладом, оставленной мне Грейнджером.

Мои ботинки зашнурованы бантиком. На глаза натянута кепка с Риком и Морти. За окном приятно шумит ветер. Холодильник издает гул и изредка тарахтит. В воздухе чувствуется аромат яблочного пирога и ожидание грядущих перемен.

Вы знали о способности небесных светил меркнуть и набирать яркость вновь? Ученые наблюдали такое явление у Бетельгейзе. Грейнджер рассказывал. Вот я и думаю, что у нас – мертвых мальчишек – со звездами и впрямь много общего. Светим для одних – гаснем для других.

Возможно, нежизнь похожа на шоу Трумана, где за нами – с той стороны – наблюдает манипулятор. И происходящее вокруг не более чем проект. Часть отведенного мне здесь времени именно так я и думал, поддавшись рассуждениям Грейнджера о симуляции. Он несколько месяцев был одержим этой теорией, когда заметил пропажу своих йогуртов. Конечно же, разгадка вскоре нашлась: их таскал Ромео.

Людям свойственно верить в силу контроля, но Вселенная – я полагаю – ему совсем не подвластна. Мы хотим полагаться на правила, структуру и формулы. И неважно, чем является жизнь и смерть на самом деле – результатом последовательности наших и чужих решений, Божьей волей или столкновением молекул.

Ушедшие близкие становятся частью прошлого – потертыми снимками в старом фотоальбоме, который изредка достаешь, листаешь со светлой грустью и убираешь обратно на полку. Или той папкой в компьютере со скучным названием «Фото» и набором из памятных дат. И для тех, кто нас помнит, мы продолжаем сиять.

И пускай любая хорошая история непременно заканчивается, я верю, что моя… только начинается.


Благодарности

Написать благодарности. Такую задачу я поставила себе, когда редактура подходила к концу. На горизонте маячили сроки по сдаче рукописи, поэтому, взяв себя в руки, я села за компьютер…

Над городом повисло грозное ночное небо. По вентиляции разносился шум дождя, а в аквариуме гудел фильтр. Отопление уже заработало, но мне по-прежнему не хотелось вылезать из-под пледа, а текст продолжал цепляться за меня даже после эпилога. Отдавал помпезностью, будто я выходила на сцену и вручала каждому из моего длинного списка грамоту.

Я печатала и удаляла.

Печатала и удаляла, буквы не складывались.

Вы заметили, что в благодарностях принято писать слова, будто их автор вот-вот лопнет от избытка чувств? Взорвется и забрызгает стены приторным послевкусием. Это здорово. Мне бы красноречие сейчас пригодилось, но предложения словно падают с обрыва, не давая закончить мысль.

«А что, если сказать правду? – вертится в голове. – Мою. Без ломания себя и натягивания на лицо маски». Давайте попробую.

Я чувствую пустоту.

Такую, словно со взрослением понятие «мечта» для меня поблекло. Заменилось серой массой. Превратилось в сухое и угловатое, обросшее цинизмом слово «цель». Возможно, это вырежут и на полях напишут: «Так оставлять нельзя». Однако все эти чувства – часть любого пути. Из точки А мы доходим в точку Б, и перед нами вырастает новая цель, а затем все начинается опять.