черкнуто нелепый, вызывающий, Кудлякову не свойственный. Ильюхин уже давно догадывался, что товарищ Кудляков вряд ли носит такую псиную фамилию на самом деле, а нарочитыми своими манерами, неизбывно хамскими, похабными, словно подчеркивает свое невсамделишное происхождение. Никакой он не рабочий. И не крестьянин. Только вот кто? На самом деле?
Борщ доедал не в радость, стало вдруг тревожно, тоскливо как-то, но причин этой тоски не понимал, не улавливал и оттого скис совсем. Когда вышел из столовки, уже совсем стемнело, глянул на часы и удивленно подумал, что по весне здесь темнеет и рассветает обманчиво. Времени был одиннадцатый час.
На кладбище решил идти пешком, неторопливо. Заодно и поразмышлять. О чем? Томила одна мыслишка и ощущение невнятное. Девичье лицо на заднем сиденье автомобиля, и оно же в саду, среди зелени (хотя какая зелень в апреле?), и в столовой, у камина. Третьего дня зашел в ДОН, там все скучали, Авдеев раскладывал пасьянс из затертых до дыр карт, разговаривать ни о чем не хотелось. Тихо вошел в гостиную и вдруг услышал низкий, глуховатый мужской голос и слова: «Умер, бедняга, в больнице военной, долго, родимый, страдал…» Заглянул осторожно в столовую, в камине пылал огонь, у стола сидел царь, он откинулся в кресле, глаза у него были закрыты, он… пел. Красиво пел, хорошо, пробирало до печенки. Напротив, спиной к Ильюхину, замерла великая княжна Мария, напряженная, страдающая лица он не видел, но сразу же придумал себе такой ее образ. А какой другой мог возникнуть при такой песне и в таком месте?
И тут она медленно-медленно оглянулась и посмотрела бездонно серо-голубыми глазами и улыбнулась едва заметно, и от этого ее взгляда и неземной улыбки ухнуло сердчишко матроса в пол, и пробило его, и ушло глубоко-глубоко в землю…
Он вдруг понял: это навсегда. Это только раз в жизни. Но это неосуществимо, да и не надо. Потому что это — истина. И он теперь свободен.
Невнятный шум осторожных шагов вывел из сна. Оглянулся. Темная фигура метнулась к стене дома напротив. Позвал:
— Эй! Выходи, товарищ. А то стрелять стану. — И лениво вытащил наган. Фигура перешла улицу и остановилась под тусклым фонарем. Ильюхин узнал бородавчатого. — Давненько не видались. Тебе чего?
Бородавчатый приосанился, подтянулся.
— Вот что, товарищ Ильюхин. Ты мне, если догадываешься, поручен товарищем Юровским. Мне теперь приказано всех вывести на чистую воду и поговорить с тобою откровенно. Слушай сюда…
«Пристрелить гада, что ли… — лениво ползло в голове. — А с другой стороны? Юровский чего-то там замыслил. Выигрывает тот, кто не суетится».
— Выкладывай, товарищ… Как тебя?
— Без надобности. На Ивановском кладбище, в церкви регулярно проходят сборища. Ты — вхож. Дай возможность поприсутствовать, и тогда… Ну, я как бы оправдаю тебя в глазах товарища Юровского. Пойдет? А то ведь сам знаешь… — И улыбнулся беззубо. Только сейчас обратил внимание Ильюхин, что зубов у бородавчатого, во всяком случае — спереди, нет.
— Бородавки где нажил, увечный?
— У кого бородавки, у кого шанкр. Мягкой или жесткой. Согласен?
— Идем…
Шли молча, Ильюхин насвистывал мотивчик песенки, некогда услышанной в Петрограде: «Раскинулось море широко…» Бородавчатый прошипел:
— Заткнись. Откуда я знаю, что это не знак твоим?
В церковь вошли рядом, как братья, в алтарь — тоже. Все были в сборе, воцарилось удивленное молчание.
— Вот, товарищ с бородавками, — начал Ильюхин, — говорит, что имеет поручение товарища Юровского: вызнать — кто мы здесь и для чего.
Кудляков подошел вплотную.
— Откуда Юровский узнал?
— От попа, откуда же еще? — рассмеялся сумасшедшим смехом бородавчатый. Было такое впечатление, что он объелся белены и вообще — не в себе.
Кудляков мотнул головой, через мгновение Острожский и Баскаков втащили в алтарь священника. Он испуганно озирался и трясся мелко.
— Что знает Юровский?
— Что… собираетесь здесь… — Священник начал икать.
— А по сути?
— Вы же шепчетесь, а из-за дверей не слышно, — развел трясущиеся руки батюшка.
— Острожский, проверьте, что вокруг.
Кудляков прошелся вдоль престола.
— Ты кто? На самом деле?
— Такое же, как и ты. Догадайся — что? — Бородавчатый рассмеялся.
У Ильюхина побежали по спине мурашки.
Вернулся Острожский.
— Нищие костры жгут, наверное, еду готовят.
— Ладно… Принимаем решение. Чего хотят они — мы знаем… — повел головой в сторону священника и бородавчатого. — Мы не можем допустить, чтобы дело, ради которого мы действуем, сорвалось по безумию этих людей. Или по их трусости.
— Только… Только не здесь… — тихо сказал Баскаков. — Это алтарь. Это святое для каждого русского, поймите…
Кудляков улыбнулся.
— Господь умер на Голгофе. Она есть алтарь Его жертвы ради ближних и дальних, ради всех. А этот алтарь примет жертву во имя спасения миллионов. Авдеев, твой ход.
— Только не я… — Авдеев отступил в угол.
— Вы, товарищи? — Улыбка Кудлякова была страшной, нечеловеческой.
Офицеры переглянулись.
— Бог простит… — Острожский выстрелил бородавчатому в лицо. И сразу же глухо ударил второй выстрел. Батюшка рухнул на престол и медленно сполз на каменный пол.
— Помогите перенести убиенных. Я покажу… — Кудляков направился к выходу.
Тела перенесли туда, где две недели назад убили Долгорукова и матросов.
— Что же ты… — спросил Ильюхин, вглядываясь в белое лицо Авдеева. Тогда — героем, а теперь — мокрой курицей?
— Не… не знаю, — Авдеев схватился за голову. — Я… я все, все представить мог! Но чтобы так… В храме… в алтаре… Нет!
— В алтаре… — передразнил Ильюхин. — У революции свои, новые алтари, товарищ! Копай хотя бы…
Авдеев копал истово. Когда показалась рука, Ильюхин увидел на пальце обручальное золотое кольцо и приказал:
— Хватит. Кладем.
Закопали быстро. Но прежде Кудляков снял с пальца Долгорукова кольцо, повертел, зачем-то понюхал и спросил:
— Никто не хочет? Ну и ладно. — И швырнул в сторону тюремной стены. Сказал: — Теперь, Ильюхин, вся надежда на тебя. Войди в полное и несомненное доверие к Романовым. Любой ценой. Хоть с царицей переспи, понял? Я считаю, что письма от полковника следует тебе ненавязчиво разоблачить, но осторожно! Юровский — каин! Он все сечет, как мясорубка! Ошибешься — убьет. И нас потянешь. Торопись! Вот-вот прибудут последние Романовы. И события примут неуправляемый характер. Чехи, сибирцы, то-се… Мы не имеем права на ошибку и на неуспех! Помощь любая! Деньги, золото, камешки — без ограничений. Вперед!
Знакомые слова, знакомая задача…
Расходились по одному. Домой Ильюхин вернулся на рассвете, голова гудела, как пустой котел раздачи на камбузе. Грохнулся в койку не раздеваясь. Спал — не спал, только все время лез Юровский, старался сдернуть брюки и совершить содомский грех. Проснулся разбитый, в полном ничтожестве, почти в отчаянии. «Он ведь, каин, еще под нас подведет… думал убито. — Как угадать? Он опытный, сука…»
Теперь заснул мертвым сном и проснулся от безумного стука в дверь. То был посыльный из ЧК. Пока все совершалось по плану Юровского. В гостиной ДОНа стоял письменный стол, за ним работал доктор Боткин. Полчаса назад, при досмотре помещений, в ящике письменного стола обнаружили пачку револьверных патронов. Посему Юровский предполагает всех незамедлительно расстрелять, для чего требует сотрудника Ильюхина в Дом Особого Назначения…
Бежал сломя голову, бежал так, как никогда не бегал. В гостиную влетел, теряя дыхание. Юровский стоял у стола прямой и гордый, как древний бог, Боткин замер у окна, царь с царицей прислонились к стене, Мария Николаевна молилась у иконы в углу.
— Вот, — сказал Юровский и швырнул пачку с патронами на стол. — Я требую, граждане, чтобы вы во всем сознались. В противном случае я буду принужден вас всех расстрелять. Немедленно.
Царица вскрикнула и спрятала лицо на груди мужа. Мария замолчала на мгновение, но тут же продолжила — громче, увереннее:
— …не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень…
— Прошу за-амолчать! — заорал Юровский, но Мария продолжала:
— …не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему!
— Откуда это? — тихо спросил Ильюхин.
— Какая разница… — махнул Юровский указательным пальцем. Прекрасный шанс, вот что я вам скажу!
— А Москва? Проверка? Господин Боткин, кто вам дал эти патроны?
— Здесь были две монахини… — растерянно отвечал врач. — Они убирали… убирали в присутствии охраны. А потом… а потом…
— Граждане Романовы могут уйти… — сжав губы, произнес Юровский.
Они уходили, не оглядываясь, и только Мария, оторвавшись от иконы, бросила из-под длинных ресниц долгий-долгий взгляд…
Или показалось Ильюхину?
— Ты, матросик, рискнул подставить мне ножку? — улыбнулся Юровский.
Лучше бы он не улыбался. Мразь ненавистная.
— Я вас спас… — угрюмо пробурчал. — И, главное: а что вы, дорогой та-ащ, придумаете, когда приедут остальные? По-умному надо, тонко надо, или я не прав?
— Черт с тобою… — Юровский снова провел пальцем по воздуху. Тонко-не-тонко… Че-пу-ха-с! У революции есть только целесообразность, вникни раз и навсегда!
И покинул гостиную, словно Наполеон поле боя — большой палец правой руки за бортом френча, левая отмахивает, как во время парадного марша.
Ильюхин вошел в столовую, в камине еще тлели угли, из-за дверей доносился негромкий голос великой княжны:
— В каждом стихотворении есть главные, решительно главные строки… Вот, например: «Все дышавшее ложью Отшатнулось, дрожа. Предо мной — к бездорожью Золотая межа».
…Возвращался в свою сиротскую квартиру и как безумный повторял услышанное. Едва дождавшись утра, примчался в «Американскую». Повезло: Кудляков спускался по лестнице. Схватил за руку, прочитал стихи, спросил шепотом:
— Что это, Кудляков?
Тот переменился в лице, сник и одними губами: