и пропал.
Вслушивался, напрягался, батюшка уже заканчивал: «Осанна в вышних, на земли мир, в человецех благоволение…» Вышел из храма первым, забыв повернуться к иконе и перекрестить лоб, наказание последовало мгновенно. Расхристанная женщина в рваном платке сильно пихнула в спину и прошипела: «Прихвостень жидовский!» Н-да, где найдешь, где потеряешь… Добр верующий человек и любит врагов своих по заповедям.
Да ведь не все враги? Ну — Войков, Голощекин, тот же Юровский? Эти да! А другие? Их тысячи, и они маются, как и все остальные. Почему же они враги?
Но исстари привык видеть в каждом черноволосом с выпуклыми глазами чужака, способного предать, отнять, пересечь дорогу в самый острый момент. Так уж сложилось. А что делать?
С этими мыслями вышел к Гостиному двору (решил дать «кругаля», чтобы осмотреться и избавиться от «наружки», если что). Здесь и увидел Войкова. Тот наблюдал, как на потрепанный «фиат» грузят какие-то коробки, ящики и свертки.
— А-а, та-ащ Ильчухин, собственной персоной! Давно не виделись, Силантий Викентьевич?
— Я — Сергей Иванович, — уронил хмуро. Эта дурацкая манера не то шутить, не то общаться привела в ярость еще в прошлый раз.
— Да Адонаи с ним совсем, тащ мой дорогой. Я вот к чему: сегодня ввучеру моя дает отходную…
— Помирает, что ли? — решил пошутить и Ильюхин.
— Не умеете, не получается у вас! — почему-то обрадовался Войков. Учитесь у меня, таращищщ Кучухин. Посидим, потанцуем, там есть одна… М-м-м… — поцеловал сжатые кончики пальцев. — Умрете из-под нее, на ней и сбоку, ручаюсь. Она вас приметила и вся из себя. Страдает, значит. В восемь вечера. Ждем.
Подумал: а что? Уклоняться от такого — слабость проявлять. Их замыслы открываются незаметно и в самых разных местах и обстоятельствах. Пойду.
Не заметил, как о недавно еще самых родных и близких вдруг стал говорить «они», «их», «у них». Отделил себя.
— Ладно. А… Адонаи… Это что?
— Это кто, товарищ. Так евреи называют своего бога. А что?
— Любопытно.
— Вы еще от своего Христа не избавились, а уже заинтересовались Адонаи. Вы склонны к мистицизму, товарищ. В чем урок? А в том, что все эти иеговы, адонаи, махметы и аллахи, а также и христы-кресты — чушь собачья! Запомните и не подавайтесь! Товар Ульянов все это пре-зи-ра-ет! И мы должны.
Рассказал Кудлякову. Тот поморщился:
— У нас в Охране евреев полагали источником всех бед. Не знаю… Я не склонен так думать. К примеру: самые лучшие, самые талантливые наши агенты были евреи. С одной стороны, большинство этого народа сеяло революцию и участвовало в ней. И участвует. Страшно участвует, сам знаешь. С другой… Был, скажем, один такой, член союза офицеров этой национальности. При Временном правительстве многие евреи стали офицерами. Так вот: большевики его арестовали, посадили в Таганскую тюрьму, а он захватил автомобиль во дворе тюрьмы, расстрелял охрану и бежал. Так-то вот… Помнишь, Христос сказал: «По делам их узнаете их…»
Вечером Ильюхин погладил брюки и форменку, почистил ботинки и отправился на бал.
Нынче манер был другой, заметил сразу. Супруга стояла у входа, величественно подняв красиво посаженную голову, в руке у нее была винтовка со штыком, приходящие отдавали честь и насаживали на штык мятые николаевские купюры.
— Проходите, товарищ… Проходите… А почему вы рвете о штык советскую ассигнацию?
— У меня нет другой… — затрепетал совслуж, наверное — из Совета, но «часовая» была неумолима.
— Это акция по дестабилизации советской денежной системы! Взять его!
И то ли взаправду, серьезно, то ли в шутку, в поддержку театрального действа, два чекиста в кожанках уволокли бедолагу в дом напротив.
Подошел, поздоровался, пожал плечами.
— У меня денег вообще нет. Никаких.
Она отдала честь:
— Вас приказано безденежно. Проходите, товарищ Папухин.
«И черт бы вас всех взял…» — миновал тамбур, и сразу же наткнулся на хозяина. Тот расцвел, как роза.
— Трищ Почепухин! Аллюр полкреста! Атас, Атос и всяко-разно! Я счастлив. У нас вечер революционного сопровождения! Прошу!
Оркестр играл «Марсельезу», несколько пар пытались танцевать, но не получалось, немыслимый ритм сбивал с толку.
— А вы, вы сможете? — Войков заморгал.
— А вы? — выдавил улыбку. Жердяк хренов. Петрушка чертова…
— А ну-ка… — Войков подхватил под талию, облапил, поволок, раскачиваясь, словно маятник каких-то немыслимых часов, и вдруг ощутил Ильюхин, что… получается. Вихляющий, ломкий, спотыкающийся танец самым необыкновенным образом укладывался в гимн революционной Франции.
— Вот, — назидательно поднял палец, отпуская Ильюхина. — Из чего мы делаем вывод о том, что все полы… пола?.. полы имеют реальную возможность к сожительству! Но вас, товарищ, я не совращаю, нет. Слишком ответственна ваша задача… А вот и ваша фифочка, какова?
От стены отделилось некое существо в красном платке и пестрой ситцевой кофточке, огненно-рыжие взлохмаченные волосы жестко закостенели в изначально приданной им форме, губы ярче флага, брови цвета сажи — она была образцовой девкой революции, только с панели.
— Чего тебе? — ощерился. — У товарища Пуйкова живот пучит?
— Иди за мной, идиот с «Авроры»…
Вихляя довольно пухлым задом, начала подниматься по лестнице вверх, вверх — знакомый путь…
— К диванчику, что ли? — осклабился Ильюхин. — Я свой… не на помойке нашел, чтоб ты себе имела.
— Во-о, дурак… — Она покачала головой. — Если ты не разыгрываешь спектакль — то я не понимаю, что в тебе нашли… наши люди…
— Ваши? — обомлел и даже отступил в угол знакомой ниши.
— Наши-ваши, садись, глупец безмозглый…
— Не дерзи, а то…
— Медицина, олух! — Ухватила за причиндалы, да так крепко, что взвыл, отпустила, поморщилась. — Я права. Есть за что подержаться. А это, согласно Гиппократу, означает: здесь — много, — показала, — там — пусто, — постучала Ильюхину по голове. — Но это только преамбула…
— Пре… Чего?
— Вступление, умник. Я от Феликса.
— Ну?
— Он просил передать, что…
— Ну? — сделал нарочито глупое лицо. Рожу. Она взбеленилась:
— Не играй, артист… Третья стража.
— Ну?
— Что «ну»?
— Это вы от ВЦИКа, товарка.
— Пароль общий для всей операции.
— Я пошел…
Схватила за руку, вывернула, стало так больно, что вполне всамделишно застонал.
— Феликс и это предусмотрел. Так вот: он велел сказать тебе, недоверчивому, напомнить велел… Ты взял со стола, из пачки листов, один. И подал Феликсу. На этом листочке Феликс нарисовал схему ВЧК.
Вот это да… И крыть нечем.
— Какое задание? И зачем этот маскарад?
— Слушай сюда! Войков — он как многие. Ни туда, ни сюда. Жуир, прожигатель жизни. Здесь Юровский ничего искать не станет. А задание… Вот, послушай. Есть мнение найти похожих на Романовых, на всю семью — он, она, четыре сестры, мальчик. Людей одурманить. Расстрелять и закопать. Настоящих — вывести из дома и вывезти из города. Если надо — до поры спрятать.
— Поговорим… — План показался диким, несбыточным. — Ты лучше скажи, под каким соусом ты заявилась в этот дом?
— Да просто все… Неделю назад представилась купеческой дочкой Варфоломеевой, из Златоуста. Подарила «на революцию» его жене золотой сервиз — вилки, ложки, ножи и прочее на двадцать четыре персоны. Сказала, что «следю» за тобой давно, желаю в объятья. Она и устроила.
— Это все… ради нашей… встречи?
— Любимый, хочу! Прямо сейчас! — завопила дурным голосом и, повалив Ильюхина на диван, начала покрывать его лицо безумными поцелуями.
— Какая страсть, какая страсть… — проворковал Войков с предпоследней ступеньки. — Зной, восторг и маргазм, или как там?
— Спасибо тебе, тариванищ! — проорал Ильюхин. — Не забуду по… гроб и мать родную — тоже!
— Продолжайте, товарищи! — Войков ушел, видимо ничего не заподозрив.
Она поднялась, отдуваясь.
— А ты на баб падкий… — сказала равнодушно. — Чувствуется и ощущается. У вас все мгновенно затвердело, ситуайен Ильюхин. Завтра утром я ожидаю тебя у театра. Оберегайся. Ты должен прийти без хвоста.
Переспрашивать не стал, догадался: «хвост» — люди Юровского.
Ах, как не хотелось вставать… Разводить полудохлый примус, кипятить чай, доедать вчерашнюю горбушку с затвердевшей рыбиной неизвестного происхождения. «Вот, — думал, — нехорошо вышло. Пробил голову хозяйке и некому теперь разогреть, подать, убрать и купить. Что мы, мущины, без женщин? Пусто дело, как ни крути. И срамной вопрос… Удобно было. Неудобно стало. А удобство — оно превыше всего!» Но поднялся, умылся, взглянул на часы — до театра топать минут пятнадцать, так что пора. Отправился не евши, не пивши, в самом дурном расположении духа. Где теперь заправиться? Негде. И пропади все пропадом…
Пришел вовремя, она уже ждала. Узнал по стреляющим глазам, пронзительным и бездонным. А вот одежда была совсем иная. Перед ним стояла не то учительница из реального, не то курсистка. Препятственная дамочка, жаль, что призыв Войкова отведать сладенького был только выдумкой…
— Ступай за мной… — Открыла дверь служебного входа, начала подниматься по лестнице. Послушно двигался следом, понял: лишние разговоры ее раздражают. Наконец вошли в какую-то залу. Здесь у огромного, во всю стену, зеркала дергали ногами девицы в коротеньких юбочках, Ильюхину они показались совсем голыми.
— Сейчас… — осторожно приоткрыла двери, заглянула и поманила пальцем: — Смотри…
На длинном диване сидели: купец в старинной одежде, его жена в сарафане, четверо дочерей в старинных платьях и сыночек лет четырнадцати в солдатской одежде. Все они позировали художнику. Тот суетился у мольберта видимо, рисовал семейный портрет.
— Есть картина художника Рябушкина: «Семья купца». Не видел? — Ильюхин не успел даже рта раскрыть, как она уже оглядывала его с головы до ног сквозь прищуренный глаз и гадко улыбалась. — Хотя что это я? Ты вообще хоть одну картину в жизни видел?