— Всё.
— Повтори.
«Латыш» посмотрел с сомнением, но послушно зачастил:
— Сначала приводят кого-то, кого мы не видим, потом проводят тех, кого мы знаем, потом…
— Я знаю, что будет «потом». Спасибо. Ты — латыш?
— Нас называют так здесь, у вас. Я — венгр, Андраш Верхаш, унтер-офицер Австрийской армии, пленный, исповедую социализм. Товарищ… Лично я стрелять не стану. Женщины, мальчик… Не хорошо есть. Но я хочу антер ну предупредить тебя, ты мне кажешься порядочным человеком: затевается не просто убийство. Затевается страшный театр. Но сути я не знаю.
Ильюхин улыбнулся:
— Откуда так шпаришь по-нашему?
— О-о, плен… Четыре года. Я сразу начал учить язык. Я желаю тебе добра.
— А… Имре? Он кто?
— Он… Он настроен решительно. Он будет убивать. Ты вот что, матрос… Их не спасти. Пойми это. И будь разумен.
Обратный путь проделал за несколько мгновений. В столовой увидел Марию. Она стояла у стола, на ней была длинная юбка и темная шелковая кофточка. Обомлел, смутился и даже растерялся.
— Вы… Не спите еще… А… почему? — лепетал что-то мало понятное, глупое даже, проклинал себя, но нужных слов не находилось.
Улыбнулась успокоительно, показалось — дружески. Или, может быть, чуть больше? Кто их разберет, этих царских дочерей…
— Я слышала, как вы прошли… Я не спала. Я последние дни мало сплю или почти не сплю. Я читала стихи. Помните? — Голос у нее был немного севший, от простуды должно быть, но от этого он вдруг сделался таким понятным (вот ведь странность…) и близким — да-да, именно так… — «Мне страшно с тобою встречаться, Страшнее — тебя не встречать… — замолчала, подавив готовые вот-вот прорваться слезы (видел это, видел!) — Я стал… Нет — стала, стала! Всему удивляться, на всем уловила печать…» Замолчала, опустила голову.
Он не знал этих стихов. Но непостижимым чутьем и еще каким-то не поддающимся осознанию… чувством?.. наверное — да, — понял, догадался, ощутил: это написал тот же самый… Как их называют? Поэт? Вот, он. Тот же самый, что и о солнце Завета. О ее очах.
— Я… люблю тебя, — сказал, теряя голос. — Я знаю — не смею, не должен, но говорю, потому что не могу иначе. Прости меня. Прости…
Она улыбнулась. Или — нет. Не улыбка то была, а легкое, едва заметное движение губ, и показалось Ильюхину, что произнесла она всего одно короткое слово.
Да. Она сказала «да».
Когда открыл глаза — ее уже не было. И понял: свершилось. Свершилось по предначертанию. Ныне и присно и во веки веков. До последнего дыхания.
Жизнь напоминала пулеметную очередь, только медленную, очень медленную — сравнительно с трескотней «максима». Койка, чека, ДОН. Чека, койка, ДОН. И снова ДОН, чека, койка… Бессмыслица.
«Но те, кто придут после нас, — они будут счастливы… — повторил вдруг расхожее, многажды слышанное. — А кто сомневается? Они тоже будут вести отсчет от койки, работы, гулянки-пьянки. Это и есть счастье. А что еще? Театр, что ли? Или вечно злое лицо жены? Вон, мать, как посмотрит, бывало, на отца — так и пойдет пятнами или сикось-накось. Правда, батяня пил, и пил без меры, да ведь все равно… Просыпаешься — она. Засыпаешь она. Днем — опять она. Да ведь и она — точно так же. Так что же такое счастье? Полет птицы? Ладно молоть… Мы тяжелее воздуха, нам пропеллер надобен. А то еще — когда тебя понимают. А кто тебя понимает? Жена? Теща? Начальник? Товарищ по работе, который, подобно Медведеву, норовит записать и донести? Видать, у товарища Ленина счастье какое-то особенное, тайное, как порок какой…»
…И вот — газета. На стенде. «Уральский рабочий». И черные аршинные буквы: «6 июля, Москва, мятеж левых эсеров. Ответработники центрального аппарата ВЧК застрелили и подорвали гранатой германского посла графа Мирбаха. Брестский мир под угрозой срыва. Товарищ Дзержинский под арестом у матросов-анархистов».
Помчался в «Американскую». Там царила кладбищенская тишина, в кабинетах — никого, только Юровский медленно и подчеркнуто спокойно выводил что-то 86-м пером на листе бумаги. Поднял глаза, хмыкнул:
— Ты чего?
— Что там, в Москве? На самом деле?
Юровский смотрел, не мигая, и была в его тяжелом взгляде извечная тоска и скорбь.
— Мария Спиридонова решила, что наша власть — не туда. Она подняла своих приспешников. Она подняла подлый элемент в войсках. Сложно там… Было. Товарищ Феликс руководил операцией из логова зверя. Его арестовали анархисты, но он и оттуда не терял нити. Латыши встали на нашу сторону. Всё.
Странно как-то говорил Юровский. Когда упомянул Дзержинского, почудилось Ильюхину — не столько в словах даже, в интонации, скорее, ничем не прикрытая издевка. К чему бы это?
— И что?
— Всё. Внутренних врагов поубавилось. Ты готовишься?
Пробормотал что-то нечленораздельное.
— Ну вот и готовься.
Ушел, на улице вдохнул свежего летнего воздуха — стало легче. Что же это тогда было, что? А вот что: телеграмма. Кодированная. Чушь какая-то по поверхности. А суть — она и совершилась. Дзержинский попытался взять власть. Устранить Ленина. Раздавить Брестский мир. Обменять семью. А теперь что же?
А теперь будет второй этап: некто попытается Владимира Ильича шлепнуть. Дзержинский — он такой… Он не отступит. И как же быть, товарищ Ильюхин?
Ленин… Святое святых. Самый великий, человечный, добрый. Правда, портит образ непримиримая уверенность: всё, что против рабочего класса, карается смертью. И кто не с нами — тот против нас. Молва — славная. А дела? Палаческие дела… Расстрелы повсеместно. Беспощадные, страшные… Этот человек одержим. Безнадежно одержим…
Но ведь ты как бы присягнул ему?
А тогда как же… она? Они все?
И вера в солнце Завета? И… ее очи? Очи… Как их забыть…
«Ладно, — сказал себе. — Я чую. Правду. Печенкой чую, к которой всегда обращаются все наши в самых трудных случаях. Что выше любви? Она ведь внутри нас, как Бог Вселенной? Тогда Ленин со своим строчащим «максимом» ничто. А Феликс… Наши желания, стремления пока совпадают. А там посмотрим…»
Утром приехала на дрожках игуменья Спасо-Ефимьевского монастыря. Ильюхин узнал ее: пожилая, пухленькая, шаг иноходью. Та самая, с явочной Кудлякова. Вошла, перекрестилась на красный угол (давно был пуст), протянула корзину, прикрытую чистым полотенцем. Юровский приоткрыл, мотнул головой: «Возьми». Ильюхин поставил подношение на столик в углу, но не открыл, хотя и любопытно стало. Но все разрешилось тут же.
— Я надеюсь, что государь и семья получат… это?
— Они совершенно нормально питаются, — сухо отозвался Юровский. — Вы бы лучше позаботились о наших рабочих. Им это — в самый раз.
— Так я могу надеяться?
— Можете. — Повернулся, ушел, Ильюхин двинулся следом. Зашли в кабинет, Юровский уселся под рогами, Ильюхин невольно прыснул в кулак.
— Ты чего?
— Да ведь, как… олень, — расхохотался Ильюхин.
Юровский посмотрел внимательно, но не было и тени обиды в его бездонных глазах.
— Молод еще… Я, знаешь ли, верный муж и отец. Мне рога не грозят. А ты… Ты сумей выбрать, когда срок придет. Или… уже выбрал?
Теперь взгляд сделался не то ледяным, не то каменным — видел такие глаза Ильюхин у статуй, на петербургских кладбищах…
«Неужто — знает? Неужто этот кобель без яиц Медведев все же донес? А этот возьми и поверь? Нет… Не должно. Это он просто так. Испытывает…»
И не отводя взгляда, без улыбки, равнодушно-равнодушно:
— Эх, Яков Михайлович… Я так думаю, что сначала надо зверя в берлогу загнать. Или пристрелить.
— Здесь ты прав. Не обращай внимания. Я просто так…
Снял с гвоздя кобуру с маузером, надел на ремень, затянул.
— Вели все яйца, которые в корзине, незамедлительно сварить. Вели Харитонову. Мне особенно приятно будет, если яйца эти приготовит царский кухмейстер, а?
И подмигнул.
Ильюхин отправился исполнять. Харитонова нашел на кухне. Он что-то готовил в окружении княжон. Ильюхин увидел Марию и застыл. Язык присох к небу, в голове стало мутно.
— …плохо? — донеслось, будто из подвала. Встряхнулся, словно собака, выбравшаяся из воды, заставил себя улыбнуться:
— Благодарствуйте, я здоров. Я, собственно, к Ивану Михайловичу… Не отводя глаз от лица Марии, протянул корзину с монастырским подношением. — Комендант распорядился сварить.
— Пять или десять? — с деловым видом осведомился Харитонов, но Ильюхин не ответил. Теперь — от волнения, должно быть, он засмотрелся на бородавку с длинными-длинными волосами. Она украшала правую скулу повара.
— Так сколько же сварить? — повторил Харитонов.
— Приказано — все, — равнодушно сообщил Ильюхин и вдруг услышал смех: Ольга, Татьяна и Анастасия заливались хохотом.
— Он… он — что же… их… все… все… съест? — давилась Анастасия. От смеха она стала еще меньше и еще толще — так показалось Ильюхину. Татьяна вытирала слезы и была очень некрасива, просто очень. Ольга отвернулась, ее плечи подрагивали, значит — допек их товарищ Яков.
Мария не смеялась. Она грустно смотрела на Ильюхина и вдруг подошла и взяла корзину из его рук, повернулась к Харитонову:
— Иван Михайлович, сделайте, пожалуйста, как просят…
Харитонов мелко закивал:
— Да… Да-да, ваше… Мария Николаевна. Да! Через двадцать минут всё будет готово!
В дверях Ильюхин остановился:
— Спасибо, Марья Николаевна.
…Через двадцать минут он принес сваренные вкрутую яйца в кабинет. Юровский поднял глаза:
— Возьми хлеб и соль. Выезжаем через десять минут…
Спрашивать «куда» было бессмысленно. Да и зачем?
От ДОНа отъехали в десять утра, на Вознесенском и в переулке пусто, обыватели еще спят. Пролетка покачивалась на рытвинах, Юровский умело поводил вожжами, прицокивал и понукал чалую кобылу: «Ну-ка, Зойка, телись-двигайся…»
«И эта — Зоя… — с вдруг вспыхнувшей тоской подумал Ильюхин. Никакого тебе спасения. Одни Зои…»
Ехали минут пятнадцать, потом повернули направо, к Верх-Исетскому заводу, вскоре множество невысоких труб обозначило его присутствие…