ким и прочими — мелкими и средними. Когда требуется на пустом месте, из ничего, создать общество новых людей, а точнее — устойчивый миф, — тогда есть только один путь: призвать мясников, и они проредят стадо.
Но это — позднейшие размышления. Путь к ним был долгим и тернистым.
Отец подобрал Ульяну на Украине, в восемнадцатом, когда еще простым комэском отступал под натиском немцев. В какой-то усадьбе, разграбленной и полусожженной, увидел он женщину, висящую в петле, на крюке от люстры. Срубил веревку шашкой, женщина грохнулась на пол невнятным кулем. Сколь ни странно, она еще дышала. Скорее всего — самоубийца не заметила, что веревка, прежде чем захлестнуть горло, прошла под мышкой и тем спасла, разве что немного придушила. Прибежала мать, она служила санитаркой, женой еще не была, и сразу приревновала незнакомку. Но отец был упрям: переодел Ульяну в красноармейскую форму, зачислил в эскадрон, так она и пропутешествовала с будущими моими родителями вплоть до завершения Гражданской. И уже не ушла. Мать рассказывала: «Приехали в Ленинград, получили комнату, потом и вторую, маленькую. Ульяна говорит: «У вас будут дети. А я стану их нянчить. Это моя профессия». Я спрашиваю: ты откуда знаешь такое слово? Отвечает: «Я у бар служила. От них и научилась». В общем, все мое младенчество, да и малолетство тоже, связано с Улей. А ревновать мама перестала — поводов не было. Жила нянька в маленькой комнате, убирала, варила обед и бегала по лавкам и магазинам. Делала она это трудолюбиво и исправно, была молчалива и неназойлива, этот первый, услышанный от нее рассказ, поразил меня до глубины души. «Уля, ведь это глупости, тебе попадет!» — я волновался, она осталась невозмутимой. «Ты ведь не выдашь меня?» Я поперхнулся: «Выдать? Ты… Ты о чем?» Рассмеялась: «Ну… Не расскажешь Нине Степановне или, и того хуже: Алексею Ивановичу? Мы потом еще поговорим, и поверь, тебе на пользу пойдет…» В чем она видела пользу? Я тогда не понимал.
Свечи, их множество, колеблется горячий воздух, и мраморные колонны словно расплываются и тают, легкий дымок устремляется в купол, Спаситель взирает с высоты на молящихся, и простертые Его руки взывают: придите…
Храм (он рядом с Фонтанкой) полон, переполнен даже, время тревожное, голодное, повсюду рыщут патрули и чекисты; здесь, под сводами петровского строения в честь великой баталии, одно из немногих, еще сохранившихся мест, где каждый вошедший обретает спокойствие и даже уверенность. И можно совершить Таинство: «Елицы, во Христа креститеся, во Христа облекостеся…» И маленькое трепещущее тельце трижды погружается в купель: во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…
«Кто этот ребенок?» Она долго молчит, не отводя больших черных глаз, небрежно откидывает со лба седую прядь. «А ты не догадался?» Отчего же… Ужасное предположение возникло с первых ее слов, но я не рвусь в бой. Авось и пронесет? Но — нет. «Мог бы сразу понять, — произносит Ульяна. — С какой бы стати я стала тебе рассказывать…» — «Значит, я… — дыхания не хватает, это ведь не просто каинова печать, это смертный приговор, и не мне одному. — Крещен… — повторяю одними губами (хотя — что это? Говорю, произношу!). — Да как же ты посмела, Уля!» Она смотрит бездонно, загадочно, смотрит так, будто она одна знает ответ на все вопросы мира и нет у нее ни малейших в том сомнений. «Господь, — начинает тихо, странно, губы едва шевелятся, — Господь мудрее нас, ты ведь, Сергей Алексеевич, из безбожной семьи, и как я могла не позаботиться о тебе? Никак…» Убеждение и вера в каждом слове. Она или святая (не бывает), или сумасшедшая. И, словно угадывая мое невысказанное, говорит: «Ты, мальчик, и родителей у Бога отмолишь, и себя, и многих… И простит Господь, ибо милосерд… Принявший Бога через крещение святое вовек не умрет!»
Она верит в то, о чем говорит. А для меня это… Бездна. Пусть я уже многое понял и продолжаю постигать свое безвременье, но все равно, не готов. Впрочем…
Тогда мне было двенадцать лет.
У нас коммунальная квартира в ЖАКТовском доме (реминисценция первых лет советской власти: Жилищно-акционерное кооперативное товарищество, светлая идея вождя о кооперации, из которой вырастет все и, главным образом, счастье всех трудящихся); окна наших комнат выходят на улицу Желябова, хорошо что не во двор, унылый и грязный, как все дворы Ленинграда. У меня состоялся интересный разговор (мать послала Улю в Дом торговли, что напротив, за чулками, добрая нянюшка взяла меня с собой). «А ты знаешь, как назывался этот магазин раньше?» Я удивлен: «Раньше его и не было вовсе! Его советская власть построила!» Я потрясен и обижен, мне только что исполнилось шесть лет. «Вот и ошибаешься, маленький мой. Он построен до революции, здесь военные покупали одежду, оружие, сапоги». Я потрясен еще больше: «Белые?!» — «Можно и так сказать. Большинство этих людей потом стали белыми». — «А… папа?» Она смущена, я это вижу. «А что папа?» — улыбается, но как-то невсамделишно, странно. «Папа бил белых!» произношу безапелляционно, с детским максимализмом и непреклонностью. Мрачнеет: «Бил… И что же, Сереженька?» У нее севший голос, слезы на глазах. Через много лет я вспомнил этот ничего не значащий разговор и понял: мука. Страшная мука была в ее голосе, глазах. Но тогда… «А то, что я скажу папе!» Господи, я всего лишь ребенок и не сам придумал это. Когда я гуляю в нашем дворе, соседская няня (она возит коляску с маленьким) внушает мне: «Слушай, что твоя Улька бормочет. И эслив что не так — сразу говори отцу! Он у тебя знатный человек, все исделает, как надоть». Но я не сказал и вроде бы все постепенно забылось. А может, Ульяна приучила меня к своим странным речам?
Кажется, я был уже много старше, когда однажды, возвратясь из школы (она располагалась совсем неподалеку, через двор), спросил у матери: «А что было в нашей квартире раньше?» Она улыбнулась (она всегда улыбалась, когда смотрела на меня или разговаривала со мной): «Раньше здесь жил профессор». — «Какой?» Иногда я становлюсь упрямым и стараюсь выяснить все, до конца. Мама знает это и всегда идет мне навстречу. «Понимаешь, этот человек служил на набережной, в университете, еще при царе». — «И что? Что?» Я чувствую тайну, как отказаться от нее? «А после революции он собрал бывших: офицеров, студентов, разных, понимаешь? И они решили сбросить советскую власть. Среди них был известный поэт…» — «А… потом?» Извечный детский вопрос, но я уже угадываю страшную правду. «Их всех арестовала ЧК…» — «Папа?» — перебиваю радостно. Ну, как же, папа — защитник революции, народа, конечно же, он был везде, где шла беспощадная борьба. «Папа тогда… работал не здесь, — голос садится, хрипнет, но мама справляется. — А потом… Ты ведь знаешь, как поступают с врагами?» — «Их убивают!» Это я знаю хорошо, об этом говорят учителя в школе, на уроках. «Их… расстреливают… — эхом отзывается мама. — Ну… Вот и все?»
Нет, не все. Я силюсь соединить, казалось бы, несоединимое. Как же так? Эта квартира принадлежала другим людям. Теперь в ней живем мы с Ульяной, еще здесь живет Циля Моисеевна — она продавщица в кондитерском магазине и часто приносит мне пирожные; и Усманбабаевы здесь живут, «родственники басмачей» — называет их папа. Огромная семья в одной комнате: сам отец семейства Кувондык, его апа Лейла, их семеро детей, мальчик один (он не ходит в школу и по-русски не говорит), остальные — девочки, у них трудные имена, никогда не мог запомнить. Как же так? Ведь у тех, ну, кого… убили, — у них были дети, родственники?
«Тот, кто рядом с врагом и пусть только безразличен, — тот тоже враг! — Губы мамы сжимаются и исчезают, только тоненькая, непримиримая линия, дорога в никуда. — Запомни: с врагами мы поступаем по-вражески!»
Значит, нянька со двора — права?
Первый раз в своей недолгой жизни я в растерянности.
Уля зовет гулять, она только что пришла из магазина с тяжелыми сумками (мама велит покупать «на три дня». Почему именно на «три»? Я спросил, мама ответила невнятно: «Ну… А если что?»). Я догадываюсь (еще без точных слов и формул, по-детски, интуитивно), что Уле хочется отдохнуть, отодвинуть от себя вечные и совсем одинаковые и оттого такие утомительные заботы. Прогулка — это всегда праздник. Для нас обоих. Я быстро натягиваю чулки (один наизнанку, она сразу замечает и переодевает), пальтецо, сшитое неизвестно из чего (помнится, не так давно у мамы было осеннее нечто, со сложным названием, три вечера подряд они с Ульяной по очереди стрекотали на швейной машинке, получилось то, что сейчас на мне), и мы отправляемся. Михайловский сад ближе, он сразу же за красивой церковью, что стоит у канала, но Уля тащит меня дальше, дальше, в милый ее сердцу Летний…
И вот калитка с пиками, и мраморная ваза, и плывет лебедь… И широкая аллея с огромными старинными липами по краям уходит вдаль — так далеко, будто там кончается мир…
Меня занимает ее пристрастие к Летнему. Почему мы почти никогда не гуляем у Михайловского дворца? Ее влечет только сюда и особенно часто — к памятнику «дедушке Крылову» — так когда-то назвали мне неловко сидящего не то на пне, не то в кресле пожилого волосатого человека, вокруг которого скачут зайцы, прыгают козлы и льстиво изгибают лисы свои бесконечные хвосты. А может, то было мое детское воображение? И звери вокруг баснописца обретались совсем другие? Бог весть…
— Ты здесь потеряла денежки? — спрашиваю, понимая, что для всех взрослых деньги — все!
Она молча качает головой. Она некрасивая, моя нянька, маленького роста, скулы выдаются, подбородок, но глаза у нее такие, такие… Как найти слова? Их и взрослые не находят.
— Глупости, Сережа; деньги — это всего лишь глупости. О деньгах горюют только несовершенные натуры, понимаешь?
Конечно, ничего не понимаю. «Натура», «несовершенная» — что это такое? И, заметив мое недоумевающее лицо, Уля говорит:
— Человек бывает хорошим, добрым, умным, образованным. Или наоборот. Наоборот это и есть «несовершенная натура», понял? Человек, которого я очень любила, был совершенной натурой. Мы сидели на этой скамейке… — Она вытягивает длинную, худую руку в сторону Фонтанки. Там действительно стоит скамейка. Странно…