И вышла из класса, аккуратно притворив за собою дверь.
— На что это она намекала? — Федорчук яростно чешет голову. — Я считаю, что мы все обязаны немедленно составить… ну — донесение. Как на войне.
— Как доносчики… — презрительно фыркает Лена. — Федорчук. Ты родился. Ты — состоялся. Ты умрешь великим, и тебя опустят в землю в большом красном гробу с кистями. Пойдем, Серж. Нас ожидает лед…
— Вот только уйдите!! — вопит нам в спину Федорчук. — Завтра же! Завтра же вы оба получите волчьи билеты! Опомнитесь!
Он орет, а класс молчит. Мы чувствуем это молчание даже в коридоре.
— Рабы… — безразлично произносит Лена. — Сверху донизу все рабы… Ты еще не понял — кому собираешься служить?
Мне не хочется спорить. Ее ненависть мне понятна. И она не станет другой, эта девочка… Такие, как она, не идут на уступки. И переубедить ее нельзя.
Таврический, деревья в снежном пуху, он поблескивает, вспыхивает в такт веселой музыке, льющейся из четырехугольного раструба. Пары несутся по льду; веселье, улыбки; мы надеваем коньки и мчимся напролом, взявшись за руки. Какое счастье, как хорошо, но ведь как недолго… Еще минута, еще десять — и все кончится.
— Не провожай меня, не люблю.
— Меня? — спрашиваю вымученно.
— Ты не откажешься от того, во что веришь. И я не откажусь. У меня впереди… — улыбается. — Помнишь, у Блока? «Впереди неизвестность пути». А у тебя — «правительственные награды», шпионы и диверсанты, как в стишке: «Переходил границу враг, шпион и диверсант». Молчи, потому что сказать тебе нечего…
И мы расстаемся. Иду домой пешком, расстояние, слава богу, не катастрофическое: по улице Чайковского до Фонтанки, там налево — до Михайловского, а там и Желябова рукой подать. Шагаю медленно, пытаюсь разобраться в своих чувствах. Я ее люблю? Я жить без нее не могу? Но тогда я обязан (нет: просто не могу иначе) пожертвовать собою, своими убеждениями, своим будущим. Возможно ли такое?
Уля дома, мамы нет, ушла в клуб, заниматься немецким.
— Мама хорошо говорит?
— Ни слова, — качает головой нянечка. — Ни слова…
— Зачем же она… ходит на эти занятия?
— Скоро узнаешь.
В другой момент я бы не отстал, допытался, но сейчас переполняют собственные переживания. Кому рассказать, с кем поделиться? Нянька — мой духовник, если я правильно понимаю уроки нашей трехмешковой исторички. И я рассказываю…
Уля слушает, не перебивая, с бесстрастным лицом, я не могу понять как действует на нее (и действует ли) мой рассказ. Только тогда, когда я цитирую слова Лены, няня оживляется на мгновение и сразу мрачнеет.
— Замечательная девочка… — говорит тихо. — Удивительная, тебе очень повезло. Как бы.
— Почему «как бы»? — взрываюсь я. — Ты ответь, ответь — как поступить? Что сделать? Она мне по ночам снится…
Гладит меня по голове. Добрый, утешительный жест. Когда Уля не может с чем-то согласиться, но не хочет огорчить — она делает именно так.
Кивает:
— Ты понял правильно. Ты должен все решить сам. Поступи так, как хочет она.
— Отказаться от учебы? От будущей службы? Ты сошла с ума! А папа? А память о нем? А мама, наконец.
— Маму оставь в покое.
Снова эта загадочная фраза. Да что такого она знает о маме, чего я не знаю?
— Узнаешь. Совсем скоро. Серж, я понимаю, ты сейчас спрашиваешь себя, меня: а почему Лена не может уступить? Если тоже любит? Понимаешь… Во-первых, вы еще дети, и все переменится сорок сороков раз, наберись терпения. А во-вторых… Есть подлинное и наносное.
Что ж… Я не дурак. Подлинное — у Лены. Наносное — у меня. Отец служил наносному. Ладно. Штучки-дрючки не свернут меня с истинного пути, пусть не надеются. Ни-ког-да!
— Но когда-нибудь ты поймешь: истинная, настоящая любовь пересекает наш путь только раз в жизни. Все остальное — компромисс, Сережечка, мальчик.
Прозрачнее не скажешь. Но убеждения на чувства не меняют. Прощай вино в начале мая, а в октябре — прощай любовь!
Бегут дни, пустые, никчемные, на душе скверно, жизнь превратилась в монотонно, однообразно мелькающий за грязным окном трамвая пейзаж. Наплевать на него. Схлопотал два «неуда» сразу: по алгебре и химии. «У тебя, Дерябин, будут осложнения в четверти», — вещает классная, она же математичка, Ирина Марковна, дама в пенсне (выглядит даже не буржуазно светски, скорее. Я уже давно понимаю, что значит светски выглядеть. В конце концов, не только Онегин и Печорин так выглядели…). Не спорю с нею. Зачем? Жизнь доказывала не раз, что любые осложнения разрешаются, неприятности уходят, настроение меняется. Вот только Лена не звонит…
В конце недели мама появляется с курсов на два часа раньше. Возбуждена, заметно помолодела, и это меня особенно удивляет. Говоря языком Цили — поражает. В самое сердце. Я, как первый чекист, печенкой чую гадость…
Она и звучит (все случится чуть позже).
— Сынок… (мама никогда меня так не называет. Только по имени. И сердце падает, проваливается, я ощущаю его, бедное, где-то под ногами). Дело в том, что…
Появляется Уля. Тихо, как тень. Стоит на пороге, смотрит сквозь прищуренный глаз.
— Достаточно, Нина. Ты вряд ли что-нибудь скажешь. Сергей. Сергей Алексеевич, так случилось, что твоя мама… полюбила.
— Что… — вырывается у меня ошеломленно-безнадежно. — Что?!
К такому повороту я не готов. Что угодно, только не это. Я ведь знаю, читал: женщины, потеряв любимых, иссыхают в тоске и умирают. Златокудрая Изольда умерла на трупе Тристана! Из их могилы выросла виноградная лоза и розовый куст, которые вечно цвели, обнявшись. Это любимая поэма покойного отца, мы читали ее вместе, я поверил: папа и мама рядом. Их не разлучит даже смерть…
— Я всегда… любила папу… — Слова слетают с губ, как лепестки с облетающего цветка. Да что же это… — И всегда буду… помнить. Но то чувство, которое во мне… теперь…
— Но это же… Это же предательство?
— Я, сынок, старалась. Очень. Но то, что здесь… — Она словно пытается удержать биение сердца. — Это сильнее. Ты прости меня.
— Ну, это не его дело — прощать за вспыхнувшую любовь, безапелляционно заявляет нянька, и слышится в ее голосе не то насмешка, не то издевка даже. Я хорошо знаю Улю. Она не о матери говорит. Обо мне…
— Кто-то жертвует любовью ушедшей во имя любви будущей или настоящей, — подтверждает нянечка мое грустное предположение. — А кто-то и мерзостью не пожертвует… Каждому свое.
И я замолкаю. Ибо все правильно. Насчет «мерзости» я не согласен, но тем не менее…
Значит, я не люблю Лену. Значит, не люблю. Или не так сильно, безудержно, чтобы пожертвовать главным в жизни.
— Мама права, мальчик. Главное в жизни — любовь. Она одна. И горе тому, кто пройдет свой путь без любви. Это будет скорбная дорога…
Значит, ни с кем не обнимусь после смерти. И не расцветет над моей могилой розовый куст.
И вот свершилось. На пороге улыбающийся Иван Трифонович, он же «румяный», он же старший лейтенант госбезопасности Полюгаев. Смотрит на меня дружелюбно, ласково даже, а мне хочется по-волчьи взвыть. Мама, что ты наделала…
Нянечки нет. Накануне она усадила меня в кресло и села напротив — как прежде бывало, когда готовилась прочитать или рассказать сказку. Уля долго молчит, взгляд ее темных больших глаз проникает в душу. Я понимаю: сейчас последует нечто из ряда вон…
— Мальчик… Сергей Алексеевич, я была очень счастлива в вашей семье… Моя прежняя жизнь рухнула без остатка и без малейшей надежды. Твои родители — Господь их послал мне — спасли меня и дали вторую жизнь, взвалив на свои плечи гнет безмерный и страх. Покойный папа достал документы, по которым я вот уже двадцать один… нет — два года Ульяна Даниловна Кохан, мещанка заштатного города Чугуева, Змиевского уезда, Харьковской губернии. Эти бумаги принадлежали убитой женщине. А меня Алексей и Нина просто пожалели, я валялась на станции Чугуев в тифозном бреду, пыталась потом… Покончить с собой…
Что ж, в ее рассказе откровения не было; так, дрожь по спине и мерзкий холодок… Я догадывался. Что-то в этом роде должно было произойти. Но реальность… Она ужасна!
— Кто же ты… на самом деле? — Язык почему-то примерзает к небу. Я трушу, что ли…
Ульяна молча, не отводя глаз, протягивает прямоугольник плотной, слегка пожелтевшей бумаги. Это визитная карточка. «Евгения Алексеевна Берг, камер-юнгфера». Фотография. Это конечно же Уля. Молодая, красивая, ясный взгляд, не затуманенный ничем. Белая кофточка с высоким воротником-стойкой, кружева, большая камея на груди, бриллиантовые серьги в ушах, ошибиться трудно: высверк камней выдает…
Я умею в этом разбираться. Когда мне исполнилось пять лет, няня подарила мне большую книгу с картинками. Там были одежда и украшения. Мы рассматривали эти картинки часами, и Уля объясняла их содержание.
— Камер-юнгфера… — произношу словно во сне. Я давно готовил себя к самому необычному. Уля загадочна, она — тайна. И все же… — Я не знаю, что это такое.
Улыбается:
— При государыне императрице состояли женщины-служащие. Высшая должность — фрейлина. Это, скорее, звание, понимаешь? Оно жаловалось по собственному благоусмотрению императрицы. Фрейлины дежурили при государыне, выполняли ее поручения. Далее следовали камер-фрау. Они заведовали гардеробом — императрицы и ее дочерей. И, наконец, камер-юнгферы. Старшие горничные, что ли… Мы были обязаны следить за тем, как убирают в покоях комнатные девушки…
— То есть ты… И вы все — лакеи? Слуги? — В моем голосе такое разочарование, что нянечка начинает смеяться.
— Милый мальчик, Бог с тобою, да ведь это такая честь — состоять при высочайших особах, при царской семье… — Вздохнула, помрачнела. — Царь от Бога помазан, а те, кто Ему служит, — несут самую высокую миссию, какую только мог бы выбрать себе человек… Ладно. Завтра у вас торжество. Придут сослуживцы маминого нового мужа, родственники, друзья. Прошлого больше нет, мальчик. Оно ушло, исчезло, будем помнить о нем и благодарить Бога за то, что в самые страшные годы сохранил нас. Нас всех, кроме раба Божьего Алексея, Царствие ему Небесное. Молись за него.